Контакты
 
История
 
Новости
 
 
Технологии
 
Друзья
 
Вакансии
 
Конкурс

Работы участников

Главная  /   / Работы участников

 

Абрамов Илья

Анисимов Сергей

Афанасьев Антон

Ахметов Тимур

Бабий Эмилия

Бахарев Константин

Белозерова Елена

Бондарев Александр

Брагин Никита

Бруштейн Ян

Вараксина Анна

Великжанин Павел

Веретенников Олег

Волкова Марина

Вологдин Владимир

Вольтская Татьяна

Гриценко Вадим

Громов Андрей

Громова Людмила

Домасев Максим

Жиганов Валентин

Зарубина Марина

  • «Вечер начинается с утра…»
  • Там... журавлей в затаинке озёрной
    Залётные твоих убили... всех..."

    Да лучше б волк порвал меня клыками,
    Чем эта весть, черней её крыла!
    Душа, едва прикрыв дыру стихами,
    Скуля щенком, под сердце заползла...
    И что с того, что оленихе скоро
    Пора рожать - был с ней! А там - беда.
    Не пить крылам небесного простора.
    Другие будут, эти - никогда!

    Вот так и гаснут звёзды над Отчизной...
    Я вышел проводить к реке закат,
    Но небо, глянув в душу с укоризной,
    Платком дождя закрыло горький взгляд...
    И я молитвой к Богу, в тучи бился,
    Простой, мужицкой, без икон и свеч,
    Чтоб оленёнок всё-таки родился
    И дал мне силы всех их уберечь…

    Олень

    Пылал закат, сгущались тени,
    Стихали птичьи голоса,
    Дремал в камнях ручей Олений,
    В прохладе нежились леса,
    Урал былинным великаном
    Стоял бронею - льдом блестя,
    Река, укутавшись туманом,
    Ждала небесное дитя.
    И вдруг по краешку заката
    Сбежал серебряный олень
    К струе поющей переката,..
    А за рекою третий день
    С ночным прицелом автомата
    Ждала трофей людская тень…
    ....Он пил закат, порою плавно
    Вздымал венец, и снова пил,
    И всем казалось: он о главном
    На равных с Богом говорил,
    Как говорили раньше предки
    В далеком зареве земли
    И звезды белками на ветках
    Качели мира берегли…
    ...Ударил гром. Над водопоем,
    Ломая крылья тишины,
    Завыла нечисть разнобоем
    Под желтой шкурою луны,
    Захохотала лешачиха,
    И там – в мерцающей дали
    Господь задул свечу и тихо
    Шагнул подальше от Земли.
    И замер мир. Осиротелый
    Закат истаял в никуда,
    А в тишине, в сорочке белой,
    Сгорая, падала звезда.
    Земля от ужаса молчала…
    Туман забился в лебеду…
    Одна река, как мать качала
    В руках убитую звезду.

    Личное

    Сколько там дано охотоведу?
    Что молчишь, кукушечка, скажи!
    Может, плюну, - в Питер перееду
    К дяде Саше делать муляжи
    Птиц своих, каких доохраняю
    Скоро... Что-то я совсем раскис.
    Из природы - лавку... Я не знаю...
    И опять шепчу себе - держись!

    И вчера, не выходя из джипа:
    "Э, брателло, кто тут егерёк?
    Вот бумага. Глухаря, ну, типа,
    Завалить хочу, сходить на ток."
    У таких всегда и всё в порядке -
    Ружья, документы, внешний вид:
    "В пять утра жду завтра у палатки,
    Если опоздаешь - без обид."

    Нехотя лазоревы ресницы
    Поднимал проснувшийся восток,
    Собирались радостные птицы
    В свой лесной заветный уголок.
    Ну, а мы по насту, без дороги
    Шли в ночи на тусклую звезду...
    И смотрели вслед лесные боги,
    Чувствуя грядущую беду.

    Я певца услышал на подходе.
    Ладно, пусть охотник поглядит.
    Мы - к нему и он затих, как вроде...
    Да какое?! Вот же он сидит!
    И брателло радостно-счастливый
    Тут же взялся оптику тереть...
    "Улетай, прошу тебя, родимый!" -
    И стараюсь как-то пошуметь:
    И стволом - об ствол, и сук - за свитер.
    А глухарь сидит себе, поёт...
    "Улета-а-ай!" Но грохнул сзади выстрел.
    Слава Богу, он пошёл на взлёт.

    Растворилось эхо на болоте,
    Пряча взгляд, восход заледенел...
    Он был мёртв. Ещё тогда, на взлёте.
    Но и мёртвый на излёте - пел.
    Вдаль умчался ветер с чёрной вестью,
    Тучи, свесив днища, дали течь...

    Мне бы так - с достоинством и честью -
    Встретить браконьерскую картечь...

    * * *

    Киселева Светлана

    «В тумане…»

    К своей работе под названием «В тумане…» Светлана Киселева прислала следующий комментарий: «Белый воздух…, а многие говорят, что у него нет цвета, ясные звезды, а многие думают, что они далеко… Хочется, чтобы, смотря на эту работу, люди увидели больше видимого и поверили, что есть места, где звезды кажутся ближе».

    * * *

    Кириллов Сергей

    «Погоня»

    Короток декабрьский день. Не успеет зябкое солнце подняться над макушками деревьев, а тетерева взлететь на берёзы, чтобы подкрепиться мёрзлыми почками, как уже вновь светило норовит зацепиться за еловые верхушки, а пальники камушками нырнуть в спасительную снежную перину. Всё в спячке, все в ожидании тепла, и только человеческие дела никто не отменяет.

    В такой вот куцый морозный денёк срядился лесник Никиша в обход своих обширных владений. Делянки проверить – как там заготовка идёт – капканы посмотреть на куничку – а вдруг.., да и зайчишка какой может где попался в ловушку. Ружьё за плечами, краюха за пазухой, чтоб не замёрзла, топор за поясом, на лыжи - и вперёд.

    Снежно в тот год было; зима ещё только началась, а снегу в лесу уж по колено. Без лыж и вовсе не пройдёшь. Выбрался не рано – хозяйство задержало – и для скорости решил по торной дороге крюка дать. Пусть подальше, зато полегче. Километра три только и прошёл, как вдруг прямо посреди дороги, в ложбинке – лось. Выкатился Никиша из-за поворота, а он там и стоит. Да не лось, а лосище! Ноги, будто ходули – длиннющие, а голова вообще как у слона! Да и мяса видно, что поднаел – будь здоров! Стоит и от неожиданности словно окаменел. И Никиша окаменел. Лыжи остановились, до сохатого метров сорок, и не знать – что делать. Зверь стоит, и человек стоит. А за плечами ружьё, а дома, в коробочке с документами, лицензия на двух лосей… Опомнился человек, опередил быка – выпалил. Да впопыхах – боялся, что тот уйдёт – и неудачно. Сохатый как вздыбился во весь свой многоаршинный рост и огромным прыжком в чащу. Отлегло у Никиши; уж думал - смерть свою увидел. Ведь этому великану ничего не стоило человека копытами забить. Одного удара хватило бы – этакие кувалды!

    «Неужели не попал?» - мелькнуло в голове.
    Подкатился к тому месту, где лось стоял – крови нет. Только лунки от «ходуль» в накатанном снегу.
    «Не мог я промахнуться, - подумал Никиша, - слишком близко. Надо идти».
    И по лосинным следам… И только через час преследования заметил капельки крови.
    «Ранен, - снова мелькнуло в голове. – В мякоть, видать, попало». А дальше уж без выбора – опять по следам.
    Остаток дня так и прошёл: зверя не видно, но крови всё больше и больше.
    «Пропадёт бедняга, - решил охотник. - Нельзя бросать».
    И опять вперёд. По следу. Сколько мог – шёл, а лося так и не увидел.
    Совсем стемнело в лесу, мороз закрепчал.
    «Заляжет, - понял Никиша, увидев, что следы повернули в ельник. – Да и выбора у него нет, если ранен. Надо ночевать».
    Выбрал ёлку поразлапистей, нарубил смолья для костра, лапника, чтобы укрыться, краюху ещё пожевал - и уснул.
    Наутро с рассветом сразу по следу. Лёжку обнаружил скоро, но зверя там уже не было. Видать зачуял человека и ушёл.
    И снова весь день в погоне. Раза два замечал сохатого впереди, но далеко, да и за деревьями – какая там стрельба.
    «Идти надо, - решил окончательно. – Слабеет бедолага, уж не то, что вчера».
    Только на сутемёнках увидел Никиша лося в третий раз. Крался, как мог, но ближе 70 метров подойти не рискнул – почует. И снова выпалил – и снова неудачно. Зверь опять прыжка дал и опять в чащу.
    Вторую ночь провёл Никиша под ёлкой, краюху доел.
    «Надо добывать провиант, - решил, - иначе можно и ноги протянуть, как тот лось».
    Наутро сбил полусонного ещё тетерева, зажарил на костре, наелся, зато лося вообще ни разу не видел. Только следы, хоть и частые. Понял, видать, зверь, что не отступится человек от него, и совсем не подпускал к себе.
    И на следующий день Никиша свою добычу не догнал, и на пятый день тоже. Только следы, и местами кровь на снегу. Задела, видать, одна из пуль не только мякоть, и при движении рана (или раны) кровоточила. Так – в погоне – и прошла целая неделя.

    …А дома в это время воем выла жена. Бывало, что мужик в лесу ночевал – лесник всё же – но чтобы зимой? Чтобы целую неделю?.. Ясное дело, что беда какая-то приключилась. А куда бежать? Где искать? Хоть и видно в лесу зимой на снегу всё, да ведь кабы знать какой дорогой пошёл.

    Но побежали. И мужики по делянкам пошли да к лесорубам с расспросами, и пацанва по заячьим тропам, какие знала – всё без толку. А уж как неделя-то минула, все и поняли: нет Никиши. И не будет никогда больше. Зверь ли какой загубил, сам ли обшастился где неаккуратно – на дворе-то декабрь. И хоть морозы за 20 градусов ещё не переваливали, однако ж всё равно не жарко. Успокаивали вдову как могли, робитёшек по головкам гладили, чтоб те ревели меньше, а только много ли проку-то? Едоков в доме пятеро, да и хозяйство опять же. А что за дом, если без хозяина? Это никому объяснять не надо.

    Совсем опухла от слёз Лидия. Уж и голосу не стало – одни хрипы – а жить-то надо. Кто корову подоит? Кто ребятишек накормит да успокоит? А печь топить? А сено? Кабы не эти заботы повседневные, рехнулась бы баба, того и гляди. Заботами-то и держалась.

    …На девятый день, с утра с самого, зачастили в её дом соседи. Вроде как невзначай приходили, вроде как утешить да разговорить, а в голове-то каждый думку держал. Девятый день ведь… И хоть не было похорон, и покойника никто не видел, а всё одно все понимали ЧТО именно случилось. А Лидия уж и не плакала. Головой только послушно кивала вслед утешениям, да за поддержку благодарила. А как совсем стемналось, выбежала за околицу, поворотилась к лесу лицом да во всю голову и заголосила:

    «Господи ты Боже мой, Никишенька ты мой горемычный, где ж ты головушку-то свою сложил? Где мне могилку твою искать, чтоб помянуть хоть можно было? Растащат ведь по лесу твои косточки звери лютые и поклониться будет нечему».

    Но молчал лес – бескрайняя могила мужняя, никакого звука из него не доносилось. Подол только кто-то потянул. Глянула – сынишка. Маленький ещё – во второй только пошёл – но остальные-то девки. Кто младше, кто старше, а мужичок-то теперь в доме - он один.

    «Пойдём, мамка, домой, - по-взрослому попросил мальчик. – Там корова шибко рычит, да и Лизка разбудилась».

    А Лизке – сестричке – всего-то три неполных. Опомнилась Лидия, мальчишку на руки подхватила да так с ношей этой драгоценной и пошла назад.

    А дома опять те же заботы. Туда-сюда, туда-сюда – забылась баба в суете-то. Вдруг схлопало что-то в саднике. Прислушалась – вроде как идёт кто-то. Подумать ещё успела: «Кто бы это? Ведь все уж за день побывали…», - а дверь и открывается.
    Без стука!!!
    Глянула – господи Боже: ободранный кто-то, обросший, как леший, и в куржаке весь.
    «Кто ты? – крикнуть хотелось. – Человек или нечистая сила какая?» - а вошедший уж на середь избы выходит. Да на свет… Глянула получше-то – и на пол в ноги:
    «Никишенька!!!»
    Да как-то припадочная-то в рыданиях затряслась! Аж головой об пол! А Никиша наклонился к ней, за плечи поднял да к фуфайке своей разодранной и прижал:
    «Живой я.., не реви! Всё хорошо, ись только шибко хочу!»
    Охнула Лидия и кошкой радостной к шестку печному метнулась.
    Плача и причитая, выхватила чугунок из печи и трясущимися руками весь целиком и опрокинула в большое блюдо. К суднице прижалась, - наглядеться не может как мужик щи взахлёб уплетает. Куксится, всхлипывает, поверить боится, что это её мужик, родной. И живой!..
    «К «Чепцу» сходи, - заканчивая еду, проговорил Никиша. - Пусть на послезавтрие двух лошадей часам к семи утра приготовит».
    «Сейчас, Никишенька, сейчас, - опять встрепенулась Лидия. – Обряжусь только маленько и сбегаю. Тебе-то чего ещё?»
    «Спать хочу!» - только и проговорил муж, залезая на полати.
    …Через день, рано утром, возле дома Никиши пофыркивали двое лошадей, запряжённых в сани, а лесник Чепцов по прозвищу «Чепец» нетерпеливо ёрзал на лавке в доме Никиши, ожидая когда хозяин будет готов к разговору. Ещё в тот вечер, когда взволнованная Лидия прибежала к нему с необычной просьбой, он сначала обрадовался вместе с ней счастливому возвращению Никиши, а потом озадаченно наморщил лоб.
    «Напослезавтрие, говоришь? – переспросил он Лидию. – А ты ничего не перепутала? Может назавтрие?»
    «Ой, да ничего я не знаю, Миколушка! - сокрушённо ответила Лидия. - Вся-то я растерялась, как его увидела. С того света ведь, посчитай, вернулся! Но только вроде как не назавтрие просил лошадей-то…»
    Никто из них и не предполагал в тот момент, что Никиша проспит не только всю ночь напролёт, но и весь следующий день, почти не поднимаясь! И вот теперь «Чепец» от нетерпения даже раньше срока лошадей подогнал.
    «Что случилось-то, Платоныч?» – наконец задал он вертевшийся на языке вопрос, видя, что хозяин почти готов к выезду.
    Никиша был в годах, и напарник по возрасту годился ему в сыновья. Вдобавок положение необычное, так что обращение по отчеству, редко практикуемое средь них в обиходе, прозвучало вполне уместно.
    «Лося я завалил, - ответил Никиша, - километров двадцать отсюдова будет».
    «Дак а две-то лошади зачем? – поинтересовался «Чепец». – И на одной бы вывезли».
    «Далёко! - возразил хозяин. – Дороги туда нету, да и бродно в лесу. Уходим лошадь, если на одной, да и сами уходимся. Хоть бы на двоих-то выехать засветло».
    Он помолчал немного, застёгивая ремень на штанах, и продолжил: «Сохач, Микола, попался – я эких ишо не бивал за всю свою жизнь! Доберёмся дак сам увидишь».
    Дорогу пробивали медленно; где по мелколесью с топором пробивались, где по просекам попутным. Только к полудню добрались до места. Освежёванная туша зверя была надёжно укрыта от непрошеных гостей, и потребовалось немало усилий, чтобы добыть её из-под завала.
    Обратный путь одолели быстрее, но всё равно хватило опять работы и лошадям, и людям. Вернулись уставшие, намёрзшиеся – и сразу в баню. И вот там-то, после первого полка, когда распаренные тела блаженно расслабились в предбаннике, поведал Никиша молодому напарнику конец своей многодневной погони.
    …После недельной гонки за зверем по зимнему лесу мысли охотника съёжились до предела. Собственно и мыслей-то уже никаких не было; их просто выдавила из сознания с каждым днём накапливающаяся усталость. В голове оставалось только одно: лося надо догнать. Он ранен, он мучается ещё сильнее, - и от голода, и от холода, и от страха. Нельзя его такого бросать, не по-человечески это. И Никиша упорно шёл по следу. День за днём, день за днём… Иногда он видел впереди себя зверя, но так далеко, что о выстреле не могло быть и речи.
    И вот настал девятый день погони. Подкрепившись кое-как вчерашним пальником, Никиша, уже скорее по инерции, чем с какой-то целью, брёл по лесу. Морочило. Всё в природе говорило о приближении снегопада, а это отнимало последнюю надежду.
    «Повалит ночью снег, заметёт следы – вся погоня впустую, - невесело размышлял охотник. – Да и патроны на исходе. А без них провианту не добудешь».
    Ельник постепенно светлел, не смотря на серое утро, - впереди явно намечалась вырубка. Охотник низко нагнулся, подлезая под лапы последней перед делянкой ёлки, выпрямился – и остолбенел. Прямо перед ним, не далее чем в тридцати шагах, замер лось. Он стоял на вырубке, повернувшись к человеку низко опущенной головой, и не делал никаких попыток убежать. Широко расставленные передние ноги его мелко-мелко дрожали, и весь вид выражал полное безразличие к происходящему.
    «И вот ты представляешь, Микола, - тяжело перебирая слова, рассказывал Никиша, - глянул я на него и вдруг глаза его увидел. Вот как твои сейчас. И такая в них тоска смертная застыла, что лучше всяких слов он глазами этими мне свои думки рассказал!»
    «Как это?» - перебил «Чепец».
    «Да вот так! – горестно выдохнул рассказчик. – Прочитал я в них, Микола, как будто в книге, одну-единственную просьбу. И не просьбу даже, а, пожалуй уж, мольбу: убей ты меня, человек! Убей, Христа ради, поскорей и не мучай больше да и сам не мучайся. Нету больше мОчи моей боль эту терпеть, пришёл, видать, мой час!»
    Утих Никиша при этих словах, и Микола замер, боясь пошевелиться. Распаренные тела дымились на холоде, становилось зябко.
    «И что дальше?» - не выдержал молчания «Чепец».
    «А что дальше, - эхом отозвался Никиша, - убил я его. Руки задрожали, как за ружьё взялся, а он – ни с места! Только голову ниже опустил. Ноги у меня, не знаю от чего, подкосились, оторопь взяла – не дай Бог, думаю, опять промахнусь! Гляжу – берёзка впереди меня маленькая росошкой. Шагов десять до неё и всего-то, дак, веришь-нет, я к берёзке этой пошёл, чтобы ружьё в росошку положить для упора! И покуда я до неё, Микола, шёл, он всё так и стоял не шевелясь. Только глаза ещё тоскливее стали… Уж и не помню как я до той берёзки дошёл, как ружьё в росошку приладил, помню только, что прицел взял точно в грудь».
    Никиша снова замолчал и низко наклонил голову к коленям. Совсем захолодало в предбаннике, конец рассказа был близок, и «Чепец» опять подтолкнул:
    «Дальше-то что, Платоныч?»
    «А дальше я попал, Микола…, - медленной расстановкой проговорил Никиша. - Вот куда задумал – туда и попал последней пулей. Сохач даже не трепыхнулся. Только ноги у него разъехались передние, и он упал. Прямо в сердце пуля прошла…»
    Гнетущая зябкая тишина загустела в предбаннике. Слов не было у рассказчика, вопросов у слушателя. История невероятной погони пересекла последнюю черту. Оставалось только осмыслить и осознать услышанное.
    Напарники залезли на жаркий полок и с удовольствием доверили свои тела расслабляющему пару каменки. Домывались недолго – усталость давала о себе знать. Одевались молча – каждый думал о своём. И уж за столом, после выпитой стопочки, Никиша, будто и не прерывая свой рассказ, закончил:
    «Я потом ещё с полчаса возле него сидел. Опомниться никак не мог – так мне его взгляд в душу запал».
    Он наколол на вилку маленький белый кругляшок груздя и медленно, словно нехотя, зажевал.
    «После уж спохватился – свежевать же надо. Да и идти далёко, - продолжил, помедлив. – Пока со всем обрядился да дошёл – вот и отёмнал. А дальше уж ты знаешь».
    Никиша потянулся за бутылкой, пододвинул стаканчики:
    «Ну, давай ишо по одной, да спать».
    Он медленно наполнил стопочки, тяжело, будто каменную плиту, поднял свою порцию спиртного и, протяжно вздохнув, добавил:
    «Устал я смертно, Микола… Вот как за целую жизнь устал от этой погони. И состарился, как за всю жизнь…»
    …Через три дня, закончив все дела с оформлением добытого лося, в районное общество охотников пришёл лесник Никиша и положил на стол председателя нереализованную лицензию:
    «Больше я в своей жизни не стреляю!»

    Примечание:
    1. На стр. №67, в строке 32– НА СУТЕМЁНКАХ – в начале сумерек.
    2. На стр.№68, в строке 10 – ОБШАСТИЛСЯ – местный диалект. Буквально означает – потерял равновесие, точку опоры.
    3. На стр. №68, в строке 42 – В САДНИКЕ – производное от слова санник – хозяйственное помещение крестьянского дома, служащее для хранения различной хозяйственной утвари, иногда небольшого запаса дров и соединяющее в себе жилую и хозяйственную часть дома (кладовки, баню, отхожее место, хлев для скота и т.п.). Через садник производится выгон скота из хлева, через садник проходит второй (задний) вход в дом.
    4. На стр. №69, в строке 14 – СУДНИЦЕ – (судник) – производное от слова посудница – деревянная тумба для хранения крупной посуды (горшков, чугунков и т.п.)
    5. На стр. №71, в строке 12 – РОСОШКОЙ – буквально означает – двуствольное дерево.

    От автора: Эта невероятная почти фантастическая история приключилась в декабре 1967 года с моим отцом – Кирилловыи Яковом Васильевичем - в лесах Красноборского района Архангельской области. Почти десять дней он гонялся по зимнему лесу за раненым лосем, до смерти напугав мою мать, и заставив порядком поволноваться и меня, в ту пору учащегося ПТУ Калининградской области из-за отсутствия регулярно приходивших до этого писем. Реальным собеседником вместо «Чепца» - Выжлецова Николая Петровича («Выжлеца»), напарника отца, с которым они и вывозили добычу – был я. Оставалось только передать все мельчайшие, особенно психологические нюансы этой истории, что я и очень старался сделать.

    рассказ«Мячик»

    Песнь о собаке.

    «Ты гли-ко – Яшка Макарёнок!» - рослая моложавая женщина почти перестала налегать на ручку пилы и с удивлением направила свой взгляд куда-то вдаль.
    «Дерьгай! – раздражённо фыркнул на неё напарник. – Чё вытаращилась!»
    «Яшка, говорю, Макарёнок, кажется, идёт!» - опять повторила женщина и отпустила ручку инструмента.
    «Где?» - остановился и её напарник, глянув в лицо женщины.
    «Вонде вон! – протянула она руку, глядя за спину мужчине. – Охти! Ну-кося, да и в одной рубахе!»

    Напарник обернулся назад и увидел на заснеженной дороге невысокого коренастого мужичка, бодрой развалочкой шествующего в направлении пилящей дрова пары. Мужичка, не смотря на явно не весенний 20-градусный морозец, шествующего в одной рубахе.

    «Здорово живут, православные!» - широко улыбаясь, возгласил мужичок ещё на подходе.
    «Здравствуй, здравствуй, Яков Макарович! – приветствовала его женщина. – Ты што это: отэдакой мороз стоит, а ты – в одной рубахе?!»
    «Ну, уж и мороз! – деланно хохотнул тот, подойдя между тем вплотную. – Эдаки ль морозы в тундре–то бывают! Здорово, Микола!»

    Он протянул ладонь снявшему рукавицу мужчине и крепко пожал его руку.

    «ЗдорОво! – приветливо улыбнулся и тот, отвечая на рукопожатие. – Откуль ты взялся тутока да в эку пору?»
    «Как – откуль? – мужичок был явно навеселе и весельем этим щедро делился со всем белым светом. – Из тундры, знамо дело, откуль ишо-то!»
    «Дак ведь не времё бы».

    Яков Макарович Сыромятников был единственным из всех мужиков большой деревни, не похожим ни на кого ни внешне, ни по характеру. Невысокого роста, вроде бы щупленький он, однако, заводился с полоборота на любой работе и ломал её так, что и не всякий здоровяк бы мог за ним угнаться. Такого же заводного был он и характера: в любой компании свой «в доску», «рубаха-парень», с которым можно было бы и поговорить и поллитровочку распить он, однако, не раздумывая, чуть что не по нём, бил в ухо со всего размаху любого и каждого, не взирая ни на звания, ни на положение, ни на возраст, ни на габариты противника, наконец, что, конечно же, было совсем немаловажно при скромненьких-то размерах самого Яшки. Бил без сомнения, не давая никому опомниться, и не всяк мужик осмелился бы сразу сдать ему при этом сдачи, ибо в таком случае «Макарёнка» было бы и вовсе не остановить ни ножом, ни топором, ни какой другой уразиной, потому как Яшка, при получении сдачи, на все эти запретные для «разговоров» середь мужиков деревни инструменты уже никакого внимания не обращал, а шёл на своего противника неостановимым буром, покудова не повергал его в окончательное лежачее положение. Ну, а лежачий – он тебе уж не противник. Лежачего в деревне не бивали отродясь! И пальцем даже или чем другим ещё его никто не трогал, ибо занятие это – бить лежачего – считалось середь мужиков деревни пакостью первостатейной, и замеченный, не дай Бог, в этом неблаговидном деле лишался мужицкого звания пожизненно. Сдавали, конечно, «Макарёнку» сдачу мужики – ну, а как же иначе; иначе уж ты и не мужик совсем, коли остался хоть кому-то должен в «ухобойном» деле – но сдавали с оглядкой. Памятуя про Яшкин характер, сдавали умеренно, как бы извинительно даже – нельзя, дескать, никак иначе, Яков Макарович - и Яшка, понимая всё это и уважая деревенские порядки, «вылезал из кожи» не всяк случай. Так, тоже разве что для соблюдения порядка, ещё по паре раз заедут по уху друг другу спорщики полновесными кулаками да и угомонятся за «стопочкой».

    Главное же отличие Яшки ото всех остальных мужиков было в том, что исчезал он с постоянного места жительства как только заканчивалась уборка картошки и наступали холода. Словно перелётная птица, вот уж много лет на каждую наступающую зиму он уезжал, но, в отличие от птиц, не на жаркий юг, а на самый крайний север, в бесконечную северную тундру. Там, на многочисленных озёрах всю зиму до тепла рыболовецкая артель, в которую он нанимался, ловила рыбу, зарабатывая на лютых морозах и пронизывающих до костей ветрах денег на каждого своего члена гораздо больше, чем зарабатывал любой мужик деревни за весь год. Появлялся Яшка из своего странствия никак не раньше конца мая, к самой что ни на есть поре вспашки огородов и высадки картошки – единственного оставшегося доступным для дома хлеба, который ещё можно было вырастить в колхозном раю на приусадебном участке и дать тем самым пропитание семье. Раньше этого срока про Яшку и не вспоминали. И тут нате: на дворе ещё только середина марта, а Яшка - он уж вот он! В серых катанцах вместо унтов, без шапки и в одной рубахе!

    «Ну-кося, пойдёмте-ко хоть в избу! – засуетилась женщина и первой засеменила ко входу в дом. – Студено ведь тутока».

    Её напарник и по совместительству хозяин дома убрал пилу в садник, возле которого они с женой и подналадились разделать на чурочки воз привезённого накануне елового сушника и повторил приглашение:
    «Ну, пойдём, Яков Макарович, побаём хоть маленько».

    Они прошли в просторную рубленую избу деревенского «шестистенка» и уселись на лавки. Яшка поставил на пол порядочного размера холщёвый мешок, наполненный чем-то твёрдым, и как-то неопределённо развёл руками. Большой серый пёс, следовавший за ним по пятам, тут же улёгся рядом с мешком и положил голову на лапы.

    «Где это ты ево надыбал?» – памятуя, что у Яшки отродясь в дому никаких собак не водилось, полюбопытствовал первым делом Микола.
    «В тундре – где ж ишо!» – как будто только в тундре и могут водиться обыкновенные собаки, сообщил Яшка.
    «Неуж из самой тундры вёз?!» - усомнился хозяин дома.
    «Было за што…»

    Яшка как-то загадочно умолк и почесал своего четвероногого спутника за ухом.

    Дивно сделалось Миколе. Ещё никто в деревне никогда не замечал, чтоб Яшка «Макарёнок» как-то особенно бы привечал живое существо. «Палка – вот самолучший инструмент для всякой ласки! – говаривал, бывало, Яшка при упоминании о животине. – Собака палку уважает и любово слова лучше понимает, стОит только замахнуться!» А тут, на-кося, за ушком почесал! Да и загадкой как-то поглядел. Это уж, пожалуй, отдельного разговора стОит.

    «Ну-кося, ты, Манька, ставь-ко самовар-от!» – громко скомандовал он хозяйке.
    «Да уж поставлен!» - отозвалась та.

    С раннего детства усвоившая неписанную заповедь гостеприимства, предписывающую ей – хозяйке дома – при появлении желанного гостя первым делом самовар на стол, она, даже не задумываясь, исполнила то, что и должна была исполнить, едва лишь открыв дверь в избу. Очень скоро старинный медный певун, пыхавший жаром таким же, как и жар сердец гостеприимных хозяев, занял место посреди стола, и мужики, перебрасывавшиеся до этого ничего не значащими фразами, скучковались под образами в переднем углу по обе его стороны.

    «Там где-то поллитровочка ишо, кабыть, была в шкафу – достань-кося!» - полуспросил-полупопросил хозяин дома.
    «Как не быть! – поддержала настрой мужа Мария. – Есть, конешно!»

    Она выставила на стол запечатанную в сюргуч бутылку водки, подала стопочки, и мужики, оживившись, страстно потёрли руки.
    «Ну, а теперь, Якуня, будь добёр, уважь, - выпив «за здоровье» и крякнув при этом, попросил Микола. – Как ты в эку пору и уж дома? Сам жо раньше нам говаривал, што в это время в тундре самолучшая рыбалка. Ноне што; разе не так?»

    Яшка поддел вилкой маленький грузелёк из большого блюда с грибами, не кусая закинул его в широко раскрытый рот и задумчиво как-то зажевал. Микола внимательно глядел на гостя и ждал.

    «На той нидиле дело было, - доконав закуску и тяжело вздохнув, начал Яшка. – Поехали мы, как всегда, на Бело озеро, где в эту пору года лучше всех ловился сиг, и стали там лагерем. Рыбы с первых же замётов взяли столько, что и на возу не увезти! Умом прикинули – погода хорошая, собаки в силе – надо уловленное на рыбзавод. Опять же провианту надо бы добавить – по всему видать, надолго тут рыбачить хватит. Спиртику само собой - без этово продукту в тундре пропадёшь - ну, я и поехал. Езды там так-то бы и нидалёко – километров, можот, двадцать пять, на мало, бУди, боле – но зимой да в тундре много не наездишь, и мы завсегда на это дело клали три дня: в один день туда, назавтрие – сдача рыбы, а на третий день уж взадь. Но в этот раз всё как-то шибко гладко вышло у меня; на часах ишо только одиннадцать, а я на другой день уж все дела изладил. И даже выпить уж успели с мужиками. И погода-то хорОша, главно дело, и день-от прибыл знатко, вот я и решил, што нечево мне тут без дела прохлаждатьча. Надо взадь ехать да рыбачить дальше. ДО ночи-то всяко уж доеду. Ну, и поехал».

    Яшка опять тяжело вздохнул, очевидно, припоминая как было дело, и продолжил:
    «Отъехали мы, это значит, от жилово-то места и тут, чую я, што развезло меня от выпитого да и шибко. Покуда вгорячах-то с мужиками то да сё мне было незаметно, а как посидел-то сидя в нартах да без дела, чую – всё! Голова ишо маленько соображает, а уж тело – ну, нисколечки не уньжаёт! Вот будто бы как ватное всё сделалось – и не пошывилитьча! Притулился, это значит, я на нартах сзаде и одна только думка в голове: только бы на повороте где каком да не свалитьчя. Руками-то ишо бы думал хоть за што-то зачипитьчя, да какоё там; нарты-то ведь загружёны, шибко не ростенисся - ни на печи».

    Яшка безнадёжно махнул рукой, подчёркивая свою недавнюю беспомощность, и замолчал. Молчали и хозяева, чувствуя, что вот-вот откроется перед ними что-то неведомое и может даже страшное. Мария даже от печи из-за заборки вышла и, плечом в неё уперевшись, выстала чуть не посередь избы недвижимым столбом, боясь хоть слово пропустить. Всё затихло в ожидании продолжения.

    «Ну, дак вот, - заговорил опять Якуня, - отъехали мы, это значит, от жилово-то места и вижу я, што бы погода-то, как вроде, стала портитьчя. ЗаморочИло, ветерок заподувал – да и порядошно-то как-то сразу. Мы в тундре-то не первой день да и не первой год жо; знаём уж што это дело кончитчя пургой в само ближайшо время, но мне уж было тут не выбирать. Одна лишь думка в голове: доехать бы скоряя».
    «А заблудиться-то ты разе не боялся? - со страхом в голосе спросила Мария. – Ведь тундра жо…»
    «Ну, этово-то у меня и в думах не было! – успокоил её Яшка. – Дорогу-то домой кобыла – и та найдёт, а уж собаки и подавно. Я только думал – не свалитьчя бы где с возу. Наст-от хоть и гладкой, но да я-то пьяной! Так оно и вышло: на подвороте на каком-то тряхонуло нарты-то, и я, как блин со сковородки, на снег-от и слител! Собачки, гляжу, мои дальше побежали с возом, а я и на ноги-то встать уж не могу. Да што на ноги, на колини-то встаю, дак и то-то сваливат! Ведь чуть не по поллитра спирту-то на брата «раздавили» с мужиками! Ухнул ишо напослиде, перед тем, как в снег-от повалитьча – да и всё!»
    «Чево – всё-то?» - не утерпела с вопросом Мария, широко раскрытыми от ужаса глазами уставившись на рассказчика.
    «Всё – оно и есть всё! – развёл руками тот. – Хана мне, значит! Занисёт в пургу-то снегом - до тепла тя ни найдёт нихто ни в жизть, покудова не вытаёт на солнышке кусок какой, который за зиму песцы ли волки ли не доедят!»
    «Охти-охти-охти! – всплеснула руками хозяйка дома. – Тэка-то беда-то! Тэка-то беда-то!»
    «Ну, дак вот, - довольный произведённым эффектом, продолжил рассказ Яшка, - выпал, это значит, я из нарт и ничево уж не могу. Башка бы ишо варит хоть маленько, а уж ноги али руки – ну, нисколечко не уньжают. И в сон такая тяга, што ни приведи Господь! А самоеды ишо в первый год рассказывали нам, што первый это признак скорого замерзания – тяга ко сну. Вроде как бы хоть не шибко бы заметно было человеку замерзать, коли во сне. А у меня уж и глаза зашурились. Ну, говорю себе, Яков Макарович, пришёл твой последний час. Отмучался ты на сей грешной земле. Занисёт тебя сичас тут снегом, заколиёшь ты покуда протрезвеёшь, и могилку твою даже не найдёт никто».
    «Охти-охти-охти! – опять не выдержала живописных подробностей Мария. – Да как жо ты там спасся-то?»

    Вместо ответа Яшка опять почесал зачем-то за ушком мирно лежащего пса и продолжил:
    «Зашурил, это значит, я глаза-то и вот – веришь-нет – молитву сотворил! Господи Иисусе и всё такое прочее, спаси, дескать, и помилуй! Уж как мог, дак так и сотворил, хоть, как и все мы грешные, по самы уши уж, поди-кося, погряз в грехах-то. Только, это значит, я с молитвой-то закончил, чую – в нос-от прямо хто-то мне лихтит! Глаз-от отворил, а рядом с носом-то моим да волчья морда!»
    «Охти! Охти!! Охти!!!» – уж в полный голос вскрикнула от ужаса Мария.
    «Я сперва-то успел ишо подумать: шибко скоро-то уж как-то волки-то тут оказалися, а он-то, ну-кося, меня да языком! Да прямо по носу-то моему!!. Тут-то я и смикитил, што вовсе это и не волк, а Мячик. Вожак в упряжке наш!»
    При слове «Мячик» тихо лежащий пёс оторвал морду от лап и внимательно поглядел на Яшку.
    «Хороший! Хороший!» – ласково проговорил «Макарёнок» и вновь потрепал животное за ушком.
    Пёс благодарно принял ласки и снова успокоено положил голову на лапы.
    «Кличка у ево такая – Мячик, - пояснил происходящее Яшка. – Счас-то он не шибко на ево похож, а в тундре-то в мороз как зашерстеет – чисто мячик круглой сделаитча! Только на ногах».
    «Ты лучше дальше нам россказывай што было», - тоже, видимо, горЯ от нетерпения, подтолкнул «Макарёнка» Микола.
    «А што дальше, - Яшка развёл руками, - дальше ежели бы мне хто рассказал про эдако, дак я бы нА смех ево поднял! Чистой бы брехнёй назвал рассказ евонный, потому што так-то не бывает ведь!»
    Яшка умолк на мгновение, будто примериваясь к основной части своей истории, и вдруг залпом выпалил главное:
    «Лизнул он, это значит, меня в нос, глаза мои открытые увидел, ишо раз лизнул, а после соскулил – а я-то уж ничем не шевелю ему в ответ – и он вдруг как-то по-особому как взлаёт! Да вдругорядь!! И мне прямиком на грудь своим-то брюхом лёг! Я и подумать ничево уж не успел, как вся компания собачья на меня и повалилась! Облепила меня со всех сторон, все места мои укрыла с головы до пят, друг к дружке собачки все мои прижалися и все затихли. А мне тепло так сразу сделалось, как будто под одьялом ватным! И, што главноё, не душно ведь нисколечко! Вот, как скрозь марлю, через ихну шерсть дышу и никакой задёржки нет в дыханьи! Я и уснул сразу жо».

    Ни словом не обмолвились потрясённые слушатели, уже понявшие и оценившие всё, что произошло с их односельчанином и что могло произойти с ним. Только частое, возбуждённое заново пережитым дыхание рассказчика нарушало установившуюся тишину.

    «Сколько мы проспали – этово уж я не знаю, - заговорил «Макарёнок» после паузы. – А только как-то жо отворил я глаза и сперва даже-то не понял где жо это я и што со мной. Всё вокруг в шерсте собачьей, темень – глаз коли, но в теле вроде бы места все чую. Ну, думаю, как вроде бы живой. А спина затекла-а-а – ну просто камень-камнём! Только это я пошывилился, чую – вся собачья шерсть на мне как будто ожила. Собачки все вскочили, и мне сразу свЕтло сделалось. Оказывается, уж утро наступило так-то бы, но нас-то замело всех в одной куче – ни хрена под снегом-то не видко! Да и куча-то большая – целу ночь мело бесперестанно. Ну, гляжу, собачки мои отряхнулись, потянулись да и на меня уставились. И ближе всех вожак ихной: стоит и смотрит на меня – как, дескать, ты, хозяин? Я ишо скоко-то полежал, покудова сообразил чево к чему, ну и дотункал, што собачки-то мои со мной вмистях в одном сугробе ночь прокоротали всю и жизнь мою спасли! Да кабы жизнь только одну! Оне ведь и здоровьё-то моё мне сохранили под своими шубами!!! Укрыли все места мои от ветра да мороза, как одьялом меховым – я и целёхонёк!»
    «Охти! Охти!! Охти!!!» - раздалось знакомое восклицание хозяйки.
    «Тут-то меня и проняло! – продолжил рассказчик. - Так проняло, што, веришь-нет, я на колини встал и так-то, на колинях, к Мячику-то и подполз. Голову евонну обхватил и прямо в нос ему своими-то губами!! Вот как бабу всё равно што!.. Собачка ты, говрю, моя дорогая! И как это только ты здогадался-то до эдаково?! Ведь человек-то бы не всяк, поди-кося, до эково додумался! А он-то, ну-кося, всё понял! Всё оценил и такую вот команду своим подать сумел – меня укрыть!»

    Голос Яшки предательски дрогнул, голова опустилась низко-низко, словно бы опять он захотел бы дотянуться до лежащего пса и наградить его запредельной, только что описанной им лаской, но лишь рука его в очередной раз погладила животное по голове. Умный пёс оценил всё по достоинству, поднял голову и протяжно лизнул хозяина по ладони мягким тёплым языком.
    «Ведь это ж надо было животине «дошурупить» до таково! - Яшка коротко, явно стыдясь настигшей его слабинки, ерзанул рукой по предательски завлажневшим глазам. – Они же убежали ведь сперва вместе с упряжкой. Ведь как-то жо учули, што меня в ей нет, а только груз один. Ведь как-то жо заворотились, розыскали как-то жо меня, ведь поняли, што я беспомощный совсем и заползти на нарты не могу. И, главно дело, как-то здогадалися жо што я тут в снегу-то околею на морозе да ветру и што укрыть меня всево вот так вот надо, штоб спасти! И ведь собой жо были жертвовать готовы – вот што главное!!! Ну-кося, ведь замело-то нас всех как! Не сразу и увидишь, коль не знаёшь, да и волки жо! Вот как вот это всё да в человечью голову-то поместить?! Ведь тут выходит, парень, што собачий разум уж никак не хуже и не мене человечьего! Одна только нехватка, што сказать он ничево тебе не можот – не дал Господь Бог человечьего разговору. А про меж собой-то вишь ведь запросто договорились как! Гав, гав – и всё! И никаких тут боле слов не надо: все упали на меня, как по команде, и будто одьялом с головы до пят закрыли!»

    Яшка опять неловко ткнулся кулаком в глаз, и слушавшие его хозяева окончательно обомлели. Да что это с Яшкой-то? Да тот ли это «Макарёнок», который раньше окромя большого батога никаких иных способов общения с животиной и не знал! Который что на овцу, что на поросёнка и даже на быка-севогодка с одним ножом шёл, нисколько не боясь, что рогом тот его к стене припрёт или подымет! Яшка, который – было дело – как-то в зиму вывернулся, изловчившись, из-под берложного медведя и утыкал-таки его всё тем же ножом! Остаток времени до тёплых дней лежал, правда, лежмя потом, залечивая борозды да дыры на всём теле, оставшиеся ему в наследство от медвежьих когтей и зубов, но ведь выжил же! Яшка, который напоролся как-то в одиночку на тюремную сбежавшую шпану, и они вчетвером да на него с ножом напырнули! «Убил гада топором! – его слова. – А остальные разбежались!» Да тот ли это «Макарёнок» - главный деревенский забияка, на которого все мужики остерегались наскочить, хоть он и был не шибко корпусный?! И, ну-кося, да этот Яшка кулаком елозит по глазам!!! А те-то, те-то – надо же – и замокрели! Тишь в избе воцарилась такая, что слышно стало как зашебуршились тараканы по щелям за печью! А Яшка - хулиган и забияка Яшка «Макарёнок», забубенная бесшабашная головушка – опять к лежащему псу потянулся и в который уж раз за короткое время за ушком его потрепал. Молча, чтобы уж совсем, видать, не выдать своё смятённое состояние.

    «А дальше-то што было?» - еле выдавил из себя хозяин дома.
    «А што дальше, - опять развёл руками Яшка, - дальше я сел на нарты, и мы вскорости доехали до места».
    Вот так вот: просто, как раз плюнуть – взяли и доехали. И как будто ничего в дороге не случилось. Как будто бы и не был сам рассказчик на волосок от гибели!
    «Выпряг я собак, воз разгрузили, и в тот же день я мужикам сказал, што боле тут я не остануся ни дня! Хватит – решил: одинова смилостивился надо мной Господь, другого раза ждать не надо. И на другой же день мы с Мячиком ушли».
    «Куда?!» - ахнула Мария.
    «На рыбзавод – куда ж ишо! Контора там у нас была».
    «Пешком-то?!»
    «А чево?» - удивился Яшка. – С эдаким-то другом, как мой Мячик, ничево не в страх!»
    «Дак ведь далёко-то?»
    «Ак мы жо налегке! Опять жо я тверёзый…»
    «А снег-от!»
    «Дак в эту пору насты-то по тундре как настилы на полу! Да ведь и я на лыжах».
    «А собачку-то как жо отпустили? – вклинился не менее потрясённый рассказом хозяин. – Ведь он же вожак».
    Тяжёлым вздохом ответил на это Яшка, снова поглядел на своего четвероногого спутника и вдруг ответил совсем коротко:
    «Он сам выбрал».
    «Как это?»
    «А и не приведи Господь как! – опять вздохнул Яшка. – Я и хотел бы с ним пойти, но понимал, что он – вожак упряжки. А он-то тоже; видно, што замаялся. Сперва-то вроде как бы и за мной.., потом остановился, назад смотрит на своих, а собачки-то евонные – спасительницы мои – столбиками прощальными выстали и, как одна, печально так на нас глядят. У мня и то-то всё в нутре перевернулось, видя эко - все ведь всё поняли. Сам-от я чуть уж не взвыл по-волчьи от ихного расставания! Они ему глазами на прощание: как же мы теперь-то, дескать, без тебя? А он им теми же глазами: не могу, мол, долг мой собачий мне иначе поступить не позволяет. Мы ж его спасли, неужто одного теперь отпустим? И пошёл со мной. А после уж и я ево не отпустил назад одново в тундру… Друзья друзей не продают! С тех пор, вот, мы и вместе».

    Опять всё утихло. Теперь уж окончательно. Застыла неподвижно потрясённая рассказом хозяйка, будто вознамерилась подпереть пошатнувшуюся неожиданно заборку у печи, закаменел сидящий за столом хозяин, и только Яшка, в очередной раз нагнувшись, погладил Мячика по голове.

    «Давай-ко мы, Микола, с тобой выпьём ишо по одной», - вдруг предложил он.

    Хозяин встрепенулся, наполнил стопочки, протянул одну из них «Макарёнку» и уставился на него в ожидании.

    «А выпить я хочу с тобой за здоровье этово вот пса! – как-то торжественно, будто партийный секретарь на первомайской демонстрации, провозглашающий лозунги, чего за ним никогда не водилось, проговорил Яшка. – Потому как чище они всех нас – людей – душой, честнее и уж точно во сто крат надёжнее! И учиться нам у них этому – не переучиться никогда! Пусть он живёт хоть ишо сто собачьих лет и можот хоть ишо бы одново таково жо вот грешника-бродягу, как и я, чему-нибудь да доброму научит – такое вот моё слово!»

    Мужики с особой торжественностью чокнулись и опустошили стопочки. Яшка поставил порожнюю посуду на стол и вдруг совершенно неожиданно объявил:
    «Я вам тут вот сижков принёс мороженных».
    И пхнул мешок, лежащий на полу, ногой.
    «Из самой тундры вёз! На память вроде как себе о происшедшем, а теперь и вам. Скусная рыбка – ей-Богу! Поешьте да вспомяните. А нам, пожалуй што, пора».

    Он поднялся с лавки, пёс мгновенно вскочил с полу на лапы, в полной готовности следовать за Яшкой хоть к чёрту на рога, мужчины обменялись крепкими рукопожатиями, и «Макарёнок» с Мячиком вышли из избы.

    Р.S. На много пережил Яшка своего спасителя. Около восьми лет прожили они бок о бок неразлучной парой. Куда Яшка – туда и Мячик. Яшка в лес – Мячик за ним. Яшка на пьянку с мужиками – Мячик за ним. И не приведи Господь во время этого «мероприятия» кому-нибудь из мужиков «раздавливающих» поллитровочку, на Яшку замахнуться кулаком – тут же Мячик такой предупреждающий рык издаст, что не только кулаком махать забудешь как, но и протрезвеешь сразу! С другой стороны: стоит только хоть какой собачьей своре кинуться на Мячика – Яшка тут как тут! Хоть голыми кулаками готов лупить любого, кто к его собаке прикоснётся! Хотя, вообще-то, не много находилось по деревне псов, которые осмеливались встать на пути Мячика к понравившейся ему загулявшей сучке – сшибёт нараз любого! Со сворой-то, бывало, расправлялся, хоть и ранен бывал – всё-таки на любовные-то дела Яшка своего любимца отпускал одного – а не то что-что! И так вместе все восемь лет.

    И только на последнем году Мячик сдал. Лежит, бывало, на полу в избе и грустными-прегрустными глазами на хозяина своего смотрит. Тот подойдёт, погладит, а пёс скульнёт в ответ извинительно и голову отвернёт. А вскорости и вовсе запросился в последний путь: не может собака позволить себе осквернить своей кончиной место, где она жила и где её кормили! Впротиву это собачьей чести. Уходит она из дому навсегда, и люди говорят – пропала. Пропала – значит померла. А где нашла кончину животина, где её могила – да кто ж его знает, это же ведь собака. Не человек же… Яшка эту просьбу понял сразу – как-никак восемь лет бок о бок, даже собачий язык наловчился «Макарёнок» понимать – но друга своего из дому не отпустил. Уж так сжился, что не разрешил уйти. Вместе, дескать, до последнего твоего часу будем. Пёс на другой день и околел. В саднике, правда, а не в избе, но всё равно в дому. В тёплую пору года дело было. Яшка ему могилку выкопал за банькой на краю обрыва, с которого далеко-далеко на много десятков вёрст вокруг весь лес – любимое собачье обитание – был виден, и в могилке этой животину и похоронил.

    Весь год прожил он сам не свой, пить с мужиками перестал, а через год пошёл на могилку друга и спасителя своего четвероногого и памятник на ней ему поставил. Простой, правда, деревянный, как и на людских могилах ставили во всей деревне, но по всем правилам. Эдаких почестей никому из почивших от Яшки ещё никто в деревне не видал.

    * * *

    Кожевникова Надежда

    «Бескрайние просторы Крайнего Севера»

    Оченырд
    Озеро Очеты, г.Нгэтенапэ (Хребет Оченырд) С северо-востока надвигались грозовые тучи. Ночью была такая гроза, что про нее одну можно написать книгу!

    Динозавр
    Массив Райиз. Панорама снята ночью, 10 июля около 2 часов ночи.

    Малый Пайпудынский
    Хребет Малый Пайпудынский. Снят с массива Райиз.

    Облака
    Редкое явление. Лентикулярные облака. Повстречаться с ними, увидеть собственными глазами - большая удача.

    Друзья
    Мои большие Друзья. Мы много путешествовали втроем!

    Столб
    Еще одно редкое явление - солнечный столб. Удивительное зрелище. Свет будто льется с небес.

    * * *

    Козин Сергей

    «В тени поющих ветров»

    «В тени поющих ветров»

    Еврашка


    Золотая осень Якутия, р.Артык


    Золотой Артык Якутия


    Оленище


    Массив Иглы Тайжесу, Кузнецкий Алатау


    Хребет Черского Якутия

    * * *

    Коледнева Нина

    "Встреча с шатамаром"

    Увачан умел изгонять болезнь. Как он это делал? Духи ему помогали, не иначе. Агаяна помнит, как шамана позвали на стойбище, когда она рожала первого сынишку. Мальчик родился слабеньким, желтушным. Даже не пищал, так слаб был.

    Це-це-це!.. – цокали языками старики. – Не жилец, однако.

    Увачан попросил у Агаяны связку оленьих сухожилий - каждая хозяйка держит их в запасе для шитья омчур, чулок из оленьей шкуры. Попробую отстоять твоего первенца, сказал матери.

    Протянул несколько жил через мочку своего уха. Вначале нити мгновенно рвались. Но шаман гневно разговаривал с кем-то невидимым. Плевался. Махал руками, гнал таинственного собеседника прочь. И вот диво: нити стали проходить через мочку уха до середины, и уж только потом рваться.

    - Но! Теперь уходи, - пихнул кого-то незримого Увачан.

    - Поживет твой парень лет до тридцати, однако, - сказал, довольный исходом борьбы. - Больше Харги (злой дух – эвенк. яз.) не отпускает ему срока.

    Как в воду глядел. Сын Агаяны переселился в край Печального Заката, когда отшагал половину своей тропы в Срединном мире, - в тридцать лет. Но Увачан об этом уже не узнал.

    На реке Калар в 1929 году открыли прииск по добыче золота. Золотые слитки, что выносила на берег река, эвенки показали советским партаппаратчикам. И вскоре безлюдный таежный край наводнили толпы золотодобытчиков. Кроме золота им всем нужно было мясо. Много мяса! Но где взять? Искусных охотников среди искателей фарта не было. Да и откуда им было взяться? К каларскому берегу прибились все больше бывшие крестьяне, сорванные с черноземных земель голодомором.

    Рудничное начальство долго головы не ломало: мяса вдосталь у эвенков, что держат домашних оленей. Орочоны (оленные люди – эвенк. яз.) должны обобществить стада оленей. В селении Средний Калар освободили одну избу, стол в жилой части поставили, начальников за него посадили. Сказали эвенкам: колхоз будет. Как поспоришь? На руднике есть охранники, у них ружья.

    Увачан не согласился:

    - Оронов (оленей – эвенк. яз.) в общее стадо сгонять нельзя. Общие – ничьи, выходит?

    Эвенки к своему шаману прислушались, отогнали стада на дальние стоянки. С ними откочевал и Увачан.

    Тогда новые начальники на строптивого кама охоту открыли. Сказали орочонам: кто покажет, где шаман скрывается, тому ружье новое в подарок будет. Молодой парень, помощник Увачана, польстился, указал охранникам на кама пальцем. Шамана увезли. Куда? Следы в трясине терялись.

    Больше оленьи пастухи не видели своего вожака и целителя в Дэлин Буга (Срединном мире – эвенк. яз.). Втайне все же надеялись: Увачан не погиб. Перевоплотился в медведя, и бродит по тайге – ждет заветного часа. Но шел год, другой, уже десять зим сменили лето, кам не объявлялся… Правда, последние события заставили вновь заговорить об исчезнувшем шамане.

    Молодая эвенкийка третьи сутки не могла родить. Роды у женщины принимала старая повитуха. Помнила еще, как Увачан помогал ей самой разродиться. Старуха подвесила женщину на раскинутых руках на специально сооруженную изгородь из ветвей стланика, заставила тужиться… Воды давно отошли. У роженицы начался жар, она словно горела в огне, с каждым часом теряла силы.

    - Готовьтесь, - предупредила сородичей повитуха: – Тангара, дух здешних гор, к себе хочет забрать молодайку.

    О тяжелых родах по рации в райцентр сообщил бригадир оленеводческой бригады Унгковыль. Услышал в ответ:

    -Чего тянешь? Вези роженицу в районную больницу. Иначе из-за своей темноты и невежества потеряешь и жену, и ребенка.

    - Решайся, я с тобой, - чуть слышно прошептала Агаяна своему последышу. Непросто дались ей эти слова, против веками сложившегося уклада шла.

    В эвенкийском стойбище начался ропот недовольства. Вперед выступили старцы:

    - Не нам судить, кому жить, кому в страну Заката путь держать. Тангара лучше знает.

    Унгковыль оттолкнул стариков, ворвался в запретный для мужчин чистый чум. Собрал пожитки роженицы, усадил ее на нарты. И погнал упряжку ездовых оленей в сторону Тунгокочена: там построили больницу, из большого города на самолете прилетела докторша.

    Старики не успокоились. Подняли стойбище на ноги. Собрали всех мужчин, и те, прихватив ружья, кинулись вдогонку за беглецами. Нельзя молодой докторице доверить роженицу: уморит и ее, и ребенка… Пришлая на севере медичка колет руку пациентам иглой, и забирает у них кровь. А вместе с кровью и жизненную силу вытягивает! – были уверены эвенки. Она, докторша, втыкает в жилу (вену – авт.) шприц, и вливает туда какую-то жидкость. Меняет сущность у человека! Но эвенк с иной кровью – уже не истиный орочон, чужак. Безглазые духи не признают его по запаху – не станут помогать.

    Унгковыль опередил преследователей на час. Примчался в районный центр за полночь. Валентину, врача, подняли с постели. В больничной палате зажгли несколько керосиновых ламп, роженицу положили на стол, покрытый простынью. Молодая докторша осмотрела женщину: до утра не дотянет, слишком много крови потеряла. Так что на санавиацию рассчитывать бессмысленно – самой надо действовать.

    Младенец шел ножками. Опытный-то акушер не всегда в такой ситуации справится, а тут весь багаж знаний умещался на одной страничке вузовского учебника, где автор текста советовал: «…плод необходимо повернуть». Легко написать! Как такое сделать?

    Курс подготовки будущих врачей в омском мединституте, где училась Валентина Герасимова, в связи с начавшейся в сорок первом году войной, был ускоренным. Акушерство и гинекологию выкинули. Решили, что когда гремят орудия, и землю давят гусеницы вражеских танков, женщинам не до родов. Если бы! Жизнь-то никто не отменял… Эвенки в северной тайге жили по своим привычным ритмам. Пасли оленей, охотились. Разве производственное задание на сдачу пушнины увеличилось. Но это не мешало агиканам, то есть таежникам, создавать новые семьи, рожать детей.

    Валентина, и весь больничный медперсонал, боролись за жизнь роженицы уже третий час. Вкололи юной эвенкийке сердечные средства. Затем определили у нее группу крови, и одна из медсестер легла на соседний стол для прямого переливания крови… Валентина ввела руку в шейку матки роженицы, глубже… глубже. Нащупала ручку младенца, и повернула плод в чреве матери.

    - Кажется, ничего не сломала! - пронеслось в голове. – Она не слышала выстрела за окном. Не слышала, как пуля с визгом впилась в оконный косяк… За стенами больницы собралась хмурая толпа орочон. Один мужчина выстрелил в окно операционной. Целился в докторшу. Но эвенк Иглэнчин успел подскочить к нему и толкнуть в сторону дуло его ружья. А потом заслонил своим телом проем окна:

    - В меня стреляй!.. Не слышал разве? Докторицу сам шатамар (медведь-шестилетка – эвенк. яз.) признал! Однако, силу свою ей отдал.

    Тут надо вернуться на пару месяцев назад - в осенний августовский день, и к встрече с медведем, о которой Валентина вскоре забыла. Но не эвенки…

    Молодой докторше пришлось отправиться в командировку на эвенкийское стойбище – там, судя по сообщению по рации, вспыхнула дизентерия.

    В поездке верхом на лошадях ее сопровождали несколько мужчин-охотников. Путь в один конец занимал пять суток. На привале мужчины занялись костром, поставили на огонь чайник. А Валентина лазила по кустам в поисках дикой малины. «Ты это, Валюха, далеко-то не убегай!» - на всякий случай предупредили ее попутчики. Но какое там! Увлекшись, переходила от куста к кусту. Набрела на рясный куст, стала уплетать дикую малину. Раздвинула ветви, и неожиданно столкнулась с другим любителем ягод. Громадный медведь, встав на задние лапы, тоже лакомился ягодой с куста. Пахнуло жаром из его пасти. В упор на нее уставились маленькие глазки с красными белками. В них не было угрозы, скорее, оторопь от неожиданной встречи с человеком. Несколько секунд они смотрели друг на друга, а затем медведь попятился, грузно упал на четыре лапы, и ломанулся прочь через кусты и валежины, не выбирая пути.

    Валентина, только тут выйдя из оцепенения, закричала в испуге. На крик прибежали мужики-попутчики, успев прихватить ружья. Но уже не застали на месте шатамара, лишь слышался треск ломаемых им на бегу сучьев.

    - Счастливая ты, девка, однако! - буркнул эвенк Иглэнчин. – Чернолицый старик тебе тропу уступил.

    После той поездки Валентина заметила, что отношение таежных кочевников к ней изменилось – все ее поручения теперь выполнялись безропотно. Оленьи пастухи не спорили, даже когда по указке докторицы приходилось сжигать чумы с пожитками больных людей, и оставлять в огне трупы умерших сородичей - а только так можно было остановить распространение кишечной инфекции.

    Эвенки, дорожные попутчики молоденькой докторши, не сомневались: шаман Увачан перевоплотился в медведя. Долго бродил по тайге в поисках преемника. Нашел, наконец, кому передать тайные знания. Докторица – не эвенкийка. Худо, конечно. Но в ее роду по матери были арии, коренные алтайцы. Шатамар это сразу учуял!

    Медсестра вынесла завернутого в пеленку младенца на улицу. Показала сверток эвенкам, осадившим больницу.

    - Девочка. – Поискала глазами бригадира оленеводов. - Как назовешь, папаша?

    - Дак… Валюхой, одна

    * * *

    Коляскин Сергей

    "Суровая красота"

    Там, где ступала нога Человека…

    Там, где ступала нога Человека…

    Северное сияние

    Северное сияние Северное сияние

    "Суровый край"

    "Суровый край"

    «На реке сказок»
    Река сказок полна сюрпризов. У нее для вас припасено немало историй. Нужно лишь иметь терпение их слышать и видеть.

    «Ночь опустила одеяло»
    Когда стемнело, на ночной Ханты-Мансийск стал надвигаться туман с реки Обь. Он аккуратно и, как будто, бережно накрыл своим одеялом от морозной, зимней, сибирской ночи спящий город. А я смотрел за этим действом с высоты холмов, в подножии которых лежал город.

    «Уши-то видно»
    Еще не до конца сменивший шерстку заяц высовывается из снега. Снег выпал несколько дней назад и для зайца он видно в диковинку.

    «Ледяной прибой»
    Лед, сковывавший озеро долгую зиму, наконец-то треснул и стал разбиваться на прозрачные ледяные иглы. Они усыпали все побережье, и волны проснувшегося озера с шумом разбивали и ломали их о камни.

    «Утро на реке сказок»
    Утро – всё заволокло туманом. На протяжении всей ночи шел крупный дождь и небо, видно, извергнув на землю свои запасы, успокоилось только к утру. Я проснулся за час до рассвета и ходил вдоль реки, выбирая удачный ракурс для будущего кадра. Мои ожидания чего-то волшебного оправдались. Из-за гор стало проглядывать долгожданное Солнце и все кругом разом запело, жизнь как будто ждала сигнала и вот оно свершилось. Туман клочьями сходил с гор, летал над просторами бурной реки, а в реке плавала рыба. Она привлекла все внимание крылатого хищника – коршуна, который неторопливо летал над рекой, высматривая добычу.

    А я все снимал и снимал. И это волшебное утро мне не забыть уже никогда.

    «Метеостанция»

    В глубине Уральских гор в 40 км от г. Златоуста, на самой вершине Дальнего Таганая спрятался маленький домик. И не просто домик, а метеостанция, собиравшая метеоданные этого участка горной тундры.

    В условиях постоянного круглогодичного штормового ветра и жуткой зимы, когда температура опускается до – 50, а снегом заметает все вокруг на 2 метра, так что, если провалишься, то уйдешь с головой, живут и работают метеорологи.

    Работают по одному – месяц через месяц. Живут в одиночестве долгий месяц за зарплату 8 тыс. руб. Но это им не важно. Сюда не приходят работать из-за денег. Это особая философия быть метеорологом.

    Пару лет назад Метеостанцию закрыли. Денег у государства на изучение природы нет. Часть оборудования разворовали, другую часть разломали. И пожалуй, единственным свидетелем и памятником философии Метеоролога является этот старый кованый крест. Безымянному герою гор посвящается…

    * * *

    Королев Сергей

    «Пейзажи Кольской земли»

    Сияние Поачвумчорра

    Сияние Поачвумчорра

    В гостях у дракона

    В гостях у дракона

    Зимние цветы

    Зимние цветы

    «Полуостров Рыбачий»

    Дождливый рассвет

    Выглянув из палатки этим утром, захотелось сразу же забраться обратно и укутаться в теплый спальник, все было вокруг серым, моросил дождь и вроде бы никаких намеков на красивый свет. Но что-то внутри говорило об обратном. Камни на переднем плане в прилив почти полностью скрываются под воду и это было большим везением, что во время рассвета уровень моря был таким как нужно. Стоит упомянуть про усиливающийся дождь в самый пик рассвета, после каждого кадра приходилось протирать линзу объектива и это очень дестабилизировало, хотелось спрятать поскорее камеру и где-нибудь. Мурманская обл, полуостров Рыбачий, мыс Кекурский

    Дождливый рассвет

    Закат на побережье Баренцева моря

    Очень люблю снимать в контровом свете, особенно как в этот вечер, когда место и небо сделали всё от них зависящее для того, чтобы эта фотография получилась такой нереальной и фантастической. Побережье близ мыса Кекурский.

    Закат на побережье Баренцева моря

    Рассвет на краю земли

    В августе 2016г, в одиночном 10-ти дневном путешествии по полуострову Рыбачий я исследовал скалистые берега на "фото-пригодность". Этот рассвет природа подарила неожиданно, когда я уже хотел уходить в лагерь на горизонте образовалась щель в плотной стене облаков, солнце выглянуло и одарило одним из самых красивых рассветов, камни оголившиеся на отливе засияли словно лампочки. Близ мыса Немецкий

    Рассвет на краю земли

    фоторабота «Полярное сияние в северном пейзаже»

     

    * * *

    Корчемная Екатерина

    «Камчатка. Лыжный поход III категории»

    «Камчатка. Лыжный поход III категории»

     


    Медитация


    Нелегкий траверс


    Свежая строчка


    Утренний бархат


    Горный экшен


    Командир

    * * *

    Кондрашов Эдик

    «Умка на Севере»

    «Умка на Севере»

    * * *

    Коржонов Даниил

    «Лофотены»

    После зимы

    После зимы

    Сказочный Рейне

    Сказочный Рейне

    Тролли на зимовке

    Тролли на зимовке

    Земля Санникова

    Земля Санникова

    Краски полярной ночи

    Краски полярной ночи

    Гиганты Гренландии

    Гиганты Гренландии

    * * *

    Кривдов Алексей

    «Прижим»

    Вода плёскает о скользкие камни, толкает в дюралевый бок зачаленную у берега лодку, холодит ноги сквозь сапоги – «бродни»… Конец августа. Скоро в школу. Между камней, в затишке, увязая в речной пене, кружат желтые хвоинки.

    Я отвожу за спину свой коротенький спиннинг и, поворачивая голову к реке, ищу взглядом точку, куда отправлю сейчас плавным броском тяжелый поплавок с прикрепленным к нему настроем из «мушек». И замираю.

    У дальнего берега, в самом начале плёса подпрыгивает на валах под скалой яркое, красно-желтое пятно.

    Пятно быстро приближается, и вскоре уже отчетливо виден плот с двумя большими, продольными веслами на носу и корме. Маленькие фигурки людей в разноцветных касках и спасательных жилетах. Настил из жердей на автомобильных баллонах. Груда рюкзаков. Туристы…

    — Эй-й-й! — несётся над рекой. — Далеко до деревни?

    — Километров сорок! — кричит в ответ отец со скального выступа в конце плёса.

    Плот уносит сильным течением за речной поворот, а ему на смену выплёвывают валы из-под скалы другую, такую же яркую, такую же таинственную частичку иной, непонятной мне жизни…

    — Эй-й-й! Далеко до деревни?

    Я выбредаю на берег, осторожно кладу на белёсые, гладкие камни спиннинг и иду к отцу. Сажусь неподалёку от него на каменный уступ, покрытый сбоку бледно-зеленными разводами лишайника. Задумчиво смотрю на вздымающиеся над рекой, поросшие глухой тайгой сопки…

    Я знаю, что выше по реке можно подняться еще километров на двадцать. Или на тридцать... А дальше начинаются для моторной лодки непроходимые пороги.

    — Па, а как они туда попадают?

    Отец, резким движением рук с поворотом всего туловища бросает блесну. Фырчит катушка, разматывая леску. Блесна, сверкнув в лучах ещё тёплого солнца, булькает в самой середине глубокого «котла».

    — Кто?

    Не поворачивая ко мне головы, отец быстро крутит катушку спиннинга. У его ног уже лежит два ленка. Пятнистых. Упругих.

    — Ну, эти… Туристы. В верховья, в Тофаларию…

    — А-а-а, — тянет отец. — Да по разному…

    Подтянув блесну к самому кончику спиннинга, щёлкает на барабане рычажком тормоза. Подходит и садится рядом со мной на шершавый уступ. От него пахнет рыбой и табаком. Толстый свитер, выцветшая «энцефалитка», высокие бродни сорок четвертого размера. Из-под тонкого излома бровей весело щурятся серые глаза:

    — Кого как туда черти несут… Кого на вертолёте, а кто через прииски «Уралом», да потом ещё пёхом…

    — А зачем?

    Отец пожимает плечами, выуживает из нагрудного кармана папиросу, долго разминает её. Чиркнув спичкой, прикуривает и, задрав голову к безоблачному густо-синему небу, выпускает струйку дыма:

    — Красиво, говорят, тут у нас… Воздух, рыба…

    — Они за рыбой сюда едут? Рыбачить?

    — Приключения искать! Тонут вон, чуть не каждый год... Отдыхают.

    Отец презрительно щурится, попыхивая папиросой, а затем, докурив, щелчком отправляет окурок в воду. Окурок затягивает в небольшой водоворотик, кружит и уносит в «котёл».

    Я смотрю на тёмную, мрачную воду «котла», на поверхности которой возникают, расходятся, набегая один на другой, и вновь исчезают пенные круги, будто и в самом деле здесь кто-то кипятит воду. Скольжу взглядом по волнистой, сизой глади плёса, что тянется от «котла» до высокой серо-коричневой скалы на крутом изгибе реки. Там прижим. И высокие валы от лежащих на дне огромных камней, когда-то отколовшихся от скалы...

    Мы с отцом здесь только первый день... И ещё три дня нам, постепенно спускаясь к деревне, хлестать реку мушками и блеснами с утра до вечера, потрошить и солить по темноте хариуса, жаться к костру, кутаясь в телогрейки на смолистом лапнике…

    Плоты с туристами скользнули мимо ярким пятнышком, выбив нас на мгновение из привычного обыденного ритма, и скрылись за поворотом. Завтра они уже будут в нашей деревне, первой и последней на их пути из Тофаларии. Туристы доберутся на стареньком, дребезжащем рейсовом «ПАЗике» до небольшого, грязного райцентра и уедут на поезде в свои большие города... В больших городах хорошо, красиво. Там высокие дома, трамваи, троллейбусы. Там магазины и рынки где можно купить и рыбу, и ягоду, и орех…

    Туристов у нас в деревне считают чудаками, способными на разные глупости.

    Я вздыхаю и откидываюсь на спину. Солнце слепит глаза и я, зажмуриваясь, прикрываюсь рукой согнутой в локте.

    Я открываю глаза. Встаю и, прихрамывая, медленно двигаюсь по скользко блестящим плиткам зала ожидания. После галечника, валунов и острых скальных обломков эта идеально ровная поверхность внушает опасение. В фойе вокзала останавливаюсь перед зеркальной стеной. На меня смотрит мужик с обветренным, почерневшим лицом, заросшим густой седоватой щетиной…

    Высокое крыльцо, сигаретный дым. Качающиеся тени... Два, деловито топающих по ступенькам милицейских сержанта, машины на привокзальной площади, пара длинноногих девиц в легких нарядах, редкие огни спящего городка…

    В зале ожидания гора из рюкзаков, спасжилетов, чехлов с «костями», «шкурами» и «кишками» катамаранов. На полу, на «пенках» прокопченные, усталые люди. Как и у меня, в их глазах отражениями прозрачных плёсов, брызгами перекатов и валами бурных порогов, маревом тайги и отблесками костров колышется Тофалария.

    Я протягиваю руку крепкому, улыбчивому мужику.

    — Договорились? — спрашивает он, крепко сжимая мою ладонь…

    Скромный офис небольшого туристического агентства. Мягкие кресла, журнальный столик, иллюстрированные проспекты.

    Мнимо-случайное посещение. Пока мой коллега по работе болтает с приятелем, рассматриваю рекламные картинки…

    — В августе идем в Саяны, — улыбчивый, жизнерадостный хозяин агентства ерзает на стуле, поглаживая красно-коричневую лысину. — В Тофаларию…

    Я откладываю проспекты. Настораживаюсь.

    — Там красотища… Рыбалка! Группа будет большая, человек двадцать… Места ещё есть.

    — А куда там идёте?

    От названия реки сжимается сердце... Кружат, захлестывают воспоминания.

    — Как будете «забрасываться»?

    Да, конечно. Они прибудут в мой райцентр, они погрузятся на машины и, направившись по дороге в мою деревню, свернут потом в сторону приисков... Двести километров по бездорожью.

    Мне не сидится больше в этом уютном кресле, я подаюсь навстречу улыбчивому мужику, мы смотрим друг другу в глаза…

    — Договорились! — отвечаю, сжимая его сильную руку.

    Я выхожу из офиса. В центре большого, миллионного города. Здесь хорошо, красиво... Здесь высокие дома, трамваи, троллейбусы. Здесь магазины и рынки…

    Меня крепко прижало к каменным стенам этого города.

    Поезд стоит две минуты. В тамбур летят рюкзаки, весла, спасжилеты, чемодан женщины, которую угораздило взять билет в наш вагон. Матерится проводница. Кричит «адмирал». Мы успеваем…

    Поезд трогается. Освобождаем прижатого рюкзаками к титану и пропустившего свою станцию мужика. Расталкиваем вещи по полкам. Находим чемодан впавшей в истерику женщины…

    — Вы из экспедиции? — смотрят на меня восторженные глаза взъерошенного паренька.

    Я с удовольствием вытягиваюсь на плацкартной полке. Нет, мальчик. Мы просто отдыхали…

    Я пытаюсь выпрямить ноги, но упираюсь ими в чью-то спину… Мои ноги, голова, руки, туловище в единой массе с другими телами, скрючившимися на дне кузова, подпрыгивают на ямах и ухабах таёжной дороги. Тент опущен. Ночь.

    День. За «кормой» мощного «Урала» расходятся пенные волны. Вода полностью скрывает высокие колёса, бьется о раму. Из-под отброшенного тента я наблюдаю, как на перекате медленно стягивает вниз по течению идущий вслед за нами «ЗиЛ»… Участок в пятьдесят километров по каменистому руслу быстрой реки, зажатой меж сопок с сухостойной тайгой. Сорок бродов…

    Вечер. В небо бьет белая струя водомёта промывочной машины. Солнце касается вершины бледно-сиреневой скалы, скользит последними лучами по серым крышам бараков. На узкой дороге вдоль перепаханной бульдозерами долины долго пятимся, пропуская «вахтовку» с «золотарями»… У нас опытный водитель.

    Хмуро-зеленый перевал. Чум. Лошади. Каюры... Двадцать часов в железном кузове «Урала» позади... За перевалом река. Её бурные воды теперь для нас единственный путь вперёд, для того чтобы вернутся назад…

    Я возвращаюсь на предыдущую страницу, кручу колёсико «мыши», увеличивая масштаб, и переключаю режим отображения карты «Google» на «спутник». Уже через месяц я окажусь там, где сейчас медленно скользит курсор «мыши», где на снимке из космоса, в окне монитора, русла рек кажутся линиями хребтов…

    Магазины для туристов, охотников и рыбаков, «блошиные» рынки и барахолки… Экипировка, мотки лески, «мушки», поплавки, блёсна… Поздним вечером я застываю у компьютера, изучая карту «Google».

    Я смотрю на карту, а вижу привокзальные киоски с нелепыми названиями и смешливыми продавщицами. Грудастые девки, высунув головы из амбразур киосков, рассматривают туристов с огромными рюкзаками на спинах:

    — Тебе, какой больше нравиться... С красным рюкзаком? Вон тот, светленький? Да ну… Мне вон тот, с вёслами!

    Стрелка курсора, подрагивая, сползает с названия станции. Передо мной пыльный щебень дороги, заросшие бурьяном поля, деревня, в которую мне уже давно не к кому ехать… Деревня, за которой вздымаются сопки и громоздятся горы, где вековые листвяки укоризненно покачивают своими одинокими верхушками, где река несёт свои прозрачные воды из Тофаларии...

    Видео на You Tube. Пороги, прижимы, рёв воды… Катамаран ныряет с полутораметровой высоты в пенную кипень. Оседлавшие его, отчаянные люди делают судорожные гребки веслами, пытаясь вырвать своё судно из «бочки». Картинки сплава пугают и притягивают…

    Я уже не молод... Зачем? Я пожимаю плечами и ощущаю, как на конце лески ворочается, сопротивляясь, красавец хариус, как обдувает моё лицо свежий смолистый ветер, как прижигает озябшую спину жаркий костёр…

    Откинувшись на спинку кресла, щёлкаю «мышкой». Я ещё здесь, в квартире на седьмом этаже, где за окнами улюлюкает сигнализация автомобилей, скрежещут трамваи, летит тополиный пух… Я уже там, где разлилась тайга, где взметнулись горы, где на прижиме тяжелый поток воды бьётся о каменную щёку серо-коричневой скалы…

    Чтобы вернуться назад, надо идти вперед.

    Нацелившись на жилку реки, увеличиваю масштаб карты, пока изображение на экране монитора не начинает расползаться на пиксели. В радужном пятне мне видится катамаран.

    Полноводная река несет катамаран мимо зелени островов и чёрных каменных осыпей с белопенными накидками из лишайника, мимо причудливо выветренных скал и солнечных сосняков…

    Река успокоилась, угомонилась, лишь на её изгибах остаётся напряжение... Я убираю промокшие ноги с упоров и, вытянув их на баллоне, лениво шевелю веслом.

    Мрачноватые верховья с глубокими мхами, тёмной тайгой и брусничными коврами, ущелья с ревущим потоком вздувшейся от затяжных дождей реки, тофаларский поселок, за которым поднимаются снежные вершины... Позади.

    Позади двухметровые валы, где скинуло меня с катамарана и я, увлекаемый сильным течением, тянулся из последних сил к тонкому оранжевому шнуру «морковки», брошенной мне с берега... Позади прижим, где хрустнула моя щиколотка, вдавленная в скалу…

    Тревожная ночёвка, когда нас разбросало по разным берегам, и не было вестей от отставших экипажей... Холодная стоянка на пустынном каменистом острове... Гостеприимная охотничья избушка с запасом сухих лиственничных дров и жаркая банька…

    Надоедливый дождь сверху, ледяная вода снизу. Сведенные от напряжения пальцы рук на вальке весла. Стоянки, дневки, ночевки… Весёлые шутки возле костра под густой россыпью ярчайших звёзд. Рыбалка, двадцать литров спирта и потрясающее, суровое спокойствие природы, в котором растворяются, исчезают все никчемные мысли и чувства... Позади.

    Вода плёскает на обливных камнях, толкает в тугой бок катамаран, холодит ноги сквозь намокшие кеды… Конец августа. Скоро на работу. Между баллонов, увязая в речной пене, кружат желтые хвоинки.

    Мы минуем лёгкий прижим, слегка покачиваемся на низких валах и выходим на спокойный, широкий плёс…

    На берегу, рядом с причаленной моторной лодкой маленькие фигурки людей.

    — Эй-й-й! — кричит мой напарник. — Далеко до деревни?

    — Километров сорок! — доносится по воде от скального выступа в конце плёса.

    Я лезу в нагрудный карман за сигаретой, закуриваю и смотрю, как под баллонами катамарана возникают, расходятся, набегая один на другой, и вновь исчезают пенные круги, будто кто-то здесь кипятит воду…

    Сегодня нам целый день махать веслами, пропуская удобные стоянки и рыбные места, чтобы успеть в срок к точке выхода с маршрута. А завтра, будет деревня... Там мы разберем катамараны и, добравшись на стареньком, дребезжащем рейсовом «ПАЗике» до небольшого, грязного райцентра уедем на поезде в сутолоку больших городов…

    Берег с темными пятнышками деревенских рыбаков промелькнул мимо. Промелькнул я, промелькнул отец... Промелькнули все тридцать пять лет отделяющие меня от тринадцатилетнего мальчишки бредущего по камням к отцу, чтобы спросить: «А зачем?».

    Люди на берегу еще какое-то время будут смотреть нам вслед, а потом вернуться к своим простым, обыденным делам…

    Я хорошо знаю, о чём они сейчас думают.

    Я с ними согласен…

    Но что мне делать, если среди высоких домов-скал вместо шумной улицы с трамваями и троллейбусами мне вдруг вновь привидится эта река?

    * * *

    Криштул Илья

    «Про Юрку и Леонида»

    Юрка жил далеко на Севере в покосившейся избе, которая отапливалась дровами. Дрова Юрка брал прямо там же, в избе, отчего она постоянно уменьшалась. Электричества у него не было, зато был телевизор, который Юрка любил смотреть долгими зимними вечерами. Телевизор был похож на трёхлитровую банку и показывал солёные огурцы, ну и по праздникам помидоры. Странно, что передача про помидоры обычно заканчивалась очень быстро и с песнями, а про огурцы шла постоянно, но без звука. Скотины у Юрки не было, даже жены, была раньше собака по кличке Собака, но ушла от такой жизни в тайгу, где и сгинула на болотах. Юрка ходил туда, искал её, звал, но нашёл только два гриба и много ягод, которые продал на станции проезжающим поездам. Вырученные деньги Юрка потратил с толком – купил водки, сигарет, ну и там по мелочи - ещё водки и сигарет. Потом, спрятав покупки под кровать, Юрка налил себе стакан, закурил и вышел на крыльцо. Мимо прошло стадо коров, лето, потом соседка баба Таня и осень. Надо было идти растапливать печку, но Юрка всё не уходил с крыльца. Что-то в его жизни неправильно, думал Юрка, но что? Может, она, его жизнь, уже прошла мимо, как это стадо коров? И после неё тоже остались следы в форме лепёшек? Или, может, всё ещё можно изменить? Мысли уносились в холодное небо, сталкивались там с падающими звёздами и исчезали, Юрка замёрз, зашёл в избу и сел смотреть телевизор с огурцами. А потом он лёг спать.
    Леонид жил в Москве, в Лондоне и по выходным в Ницце. Работал он хозяином нефти какого-то большого края, названия которого так и не научился выговаривать. Хозяином нефти Леонид стал случайно – пошёл в баню с одним большим человеком, а тому прямо туда позвонили, так, мол, и так, нефть нашли, а чья она, непонятно. Кому отдавать? А в парилке, кроме Леонида, никого. И в предбаннике никого. В комнате отдыха, правда, две массажистки дежурили, но им и так хорошо заплатили, к тому же они иностранки были, из Украины. Большой человек посмотрел на Леонида, выпил и отдал ему эту нефть. Только попросил делиться иногда, ну и денег на всякие нужды государственные давать. Леонид исправно делился и его за это никто не трогал, даже очень серьёзные люди «не-скажу-откуда». А сейчас Леонид лежал на палубе своей яхты, пил дорогое вино, смотрел на звёзды и, если звезда падала, загадывал желание. Мимо прошли «Мисс Мира» и «Мисс Вселенная», острова Французской Полинезии и 15 лет жизни. Леонид допил вино, загадал последнее желание и уснул.
    Проснулся Леонид далеко на Севере в покосившейся Юркиной избе. А Юрка проснулся на яхте Леонида, в окружении пустых бутылок из-под дорогого вина. Леониду сначала всё очень понравилось – природа, тишина, никаких «Мисс», только холодновато и соседка баба Таня вечно похмелиться просит, говорит, что под кроватью есть. Он даже в сельмаг как-то сходил, хотел купить ей дорогого вина, но вернулся расстроенный. Ну а Юрке тем более всё понравилось, хоть он и не понял ничего. Он в бар с палубы спустился и зажил там вместе с барменом. Жаль только, что бармен по-русски не очень говорил и телевизор у него не огурцы показывал, а какие-то двигающиеся картинки. А огурцов вообще не было, про помидоры Юрка и не спрашивал.
    Прошло время. Леонид давно стоял на крыльце Юркиной избы и смотрел на небо. Он ждал падающую звезду, но на Севере звёзды падают реже, чем на Юге – боятся упасть в болото, передавить клюкву и утонуть, не принеся никому счастья. А Юрка тоже давно стоял на палубе яхты Леонида и смотрел в никуда. Он ничего не ждал, он просто испугался, что баба Таня нашла его сокровище, спрятанное под кроватью, и похмелилась им. Вокруг был океан, Юрка не понимал, где его изба, как он очутился на этой яхте и как ему добраться домой. А потом к нему подошли «Мисс Мира» и «Мисс Вселенная», стали ругаться, требовать отвезти их в Париж и дать денег за три месяца. Юрка с женщинами был суров и послал их, но не в Париж, а намного ближе. Он с женщинами всегда так разговаривал, без этого на Севере не проживёшь, там бабы непонятливые, сразу всё выпьют. Но «Мисс Мира» оказалась ещё непонятливее и залепила Юрке в ухо, а пока он падал в океан, расцарапала лицо «Мисс Вселенной» и стала звонить какому-то Руслану, что б он забрал её отсюда. Зато далеко на Севере баба Таня не ругалась и денег ни у кого не требовала. Она просто топор взяла и Леонида по голове легонько тюкнула. Потом под кровать залезла и всё оттуда выпила, даже какой-то стеклоочиститель.
    Очнулся Леонид на своей яхте, недалеко от Марселя. Голова, конечно, немного болела, но Леонид не стал обращать на это внимания. Он расплатился с «Мисс Мира» и «Мисс Вселенной», отправил их в Париж, выучил название своего нефтяного края, отослал бабе Тане на Север ящик французского коньяка и велел капитану яхты поворачивать в сторону России. А Юрка проснулся далеко на Севере, в своей избе. Он вышел во двор, улыбнулся – впервые за много лет! – и пошёл к бабе Тане, делать ей официальное предложение. Баба Таня была с похмелья, поэтому предложение приняла и вовремя подоспевший ящик французского коньяка был выпит всей деревней за двадцать минут под лучок и варёные яйца. А после свадьбы Юрка ушёл в тайгу искать нефть. И нашёл.
     Прошло много лет. Леонид жил в нефтяном крае в простом доме и работал простым нефтяником. Яхту он давно продал, нефтяной свой край отдал обратно государству, а дома в Ницце и в Лондоне у него купил разбогатевший Юрка. Юрка, кстати, и нефтяной край себе забрал – государству, видно, не пригодилось. На звёздное небо ни Леонид, ни Юрка не засматривались – у Леонида уже давно не было никаких желаний, а Юрке это просто не нужно было, он все свои желания выполнял сразу, без помощи падающих звёзд. Вот только от жены он никак не мог избавиться, от бывшей бабы Тани, которую он, на свою беду, светской львицей сделал. Да она уже и не бабой Таней была, а Танечкой, гламурным лицом страны. Такое вот лицо у страны оказалось, с силиконовыми губами.
    И однажды прилетел Юрка в свой нефтяной край по каким-то пустяковым делам. Может, зарплату получить. А Леонид зарплату уже получил и, наоборот, улетал куда-то. Скорее всего в отпуск, в Турцию, «три звезды» и «всё включено», больше-то в России отдыхать негде. И чёрт дёрнул Юрку с простым нефтяником пообщаться. Никогда не общался и вдруг захотел. Вышел он из ВИП-зала на улицу, дошёл до общего здания, а там у входа Леонид стоит, курит. Посмотрели они друг на друга… Долго смотрели, прямо глаза в глаза, и только хотели на небо взглянуть, как тут Танечка прибежала с Юркиными охранниками. Такой крик подняла… Юрку в лимузин засунули, Леонида в самолёт проводили без очереди… А с неба как раз две звезды скатились, яркие-яркие. И долго так летели, будто ждали чего-то, но ни Юрка, ни Леонид их уже не видели. Да если б и увидели, что б изменилось? Юрка всё равно свой нефтяной край никому бы не отдал, ни Леониду, ни, тем более, государству, а у Леонида при виде Танечки одно желание появилось, но он быстро одумался. К тому же Танечка эти звёзды тоже увидела и свои желания загадать успела. Так что нефти на её век хватит. И силикона тоже. А счастье… А счастье далеко на Севере осталось, в болотах с клюквой, но никто из них об этом не знает… И, как это часто бывает, никогда не узнает…

    * * *

    Кузминская Виктория

    «Взгляд с высоты»


    Взгляд с высоты

    * * *

    Ламзилова Любовь

    «Полярный Урал»


    Неспокойная красота


    Полярное утро


    Царство ветра


    Оцепенение


    Снежный обед


    Ледяное дыхание

    * * *

    Татьяна Лесникова

    «Наблюдаю»

    Над Кировском полярное сиянье

    Над Кировском полярное сиянье,
    То темнота, а то светло, как днём,
    Как будто кто-то в пышном одеянье
    Играет в небе радужным огнём.
    Ну, а внизу дорога среди снега,
    В снегу стоят дома и фонари,
    И к этой белизне с большого неба
    Свет тянется. Он весел и игрив.
    То тёмные, то радужные пятна
    Везде, на склонах гор, вверху, внизу,
    Как мягок снег, как темнота приятна,
    На это с удивлением гляжу.
    Я ощущаю тот подъём душевный,
    Какой бывает лишь при красоте!
    Наш городок мне кажется волшебным,
    А волшебство подвластно лишь мечте.
    Мне сообщил такое состоянье
    Прекрасный, несказанный этот свет.
    Над Кировском полярное сиянье!
    Красивей ничего на свете нет!

    Улица Олимпийская

    Когда над миром светит солнце,
    Верней, над Кировском моим,
    Как будто всё вокруг смеётся
    И хорошеет перед ним.
    И воробьи летают с писком,
    И туч светлеет бахрома,
    И даже там, на Олимпийской,
    Где очень серые дома.
    Мне эта улица знакома,
    Базарчик, как пчелиный рой,
    Там магазин, а в этом доме
    Росли когда-то брат с сестрой.
    А возле зданья старой школы,
    Где незаметный поворот
    И слышен смех детей весёлых,
    Там наша крёстная живёт.
    Машины по дороге мчатся
    Откуда-то издалека,
    Через Хибинских гор отроги,
    Где шевелятся облака.
    Большое облако порою,
    На улицу сползёт с горы,
    Холодной серой мглой накроет
    Все закоулки и дворы.
    Но мгла исчезнет, станет влагой,
    И вновь возникнут все цвета,
    И будет солнечное благо,
    Тепло и свет, и красота!

    На Кольском полуострове весна

    На Кольском полуострове весна!
    Снега горят под разноцветным солнцем.
    Пусть светел день, и ночь пока темна,
    Но скоро утро с вечером сольётся.
    Ещё не видно перелётных птиц,
    Ещё погода всех детей капризней,
    Но голубое небо без границ
    Собою воплощает радость жизни.
    Ещё земля без трав и без цветов:
    Пока траве на свет всходить не надо,
    Но я многообразию цветов
    И запахов – так безотчётно рада!
    Для радости моей земля тесна,
    А полуостров маленький, тем более
    На Кольском полуострове весна.
    Весна, кругом весна – не видно, что ли?!

    Дети царя Солнца

    Мир наполнился солнечной силою.
    Стало небо светлей и синей,
    Расцвели одуванчики милые
    Среди серых холодных камней.
    Не боятся весеннего холода,
    Когда лужицы все подо льдом.
    Всё залито расплавленным золотом,
    Золотая земля вся кругом.
    И по небу красивому, ясному,
    По тому голубому пути
    Солнце светлое шествует царственно
    И пространство вокруг золотит.
    И монаршей рукою привычною,
    Лишь её мановеньем одним
    Эту милость свою безграничную
    Шлёт оно своим детям родным.
    С лучезарною радостью девичьей
    Принимают её с высоты
    Все царевны его иль царевичи –
    Золотые, как солнце, цветы.
    Царь-Отец не бывает обманщиком.
    Он лучи посылает не зря.
    Ах, хотела б я быть одуванчиком,
    Стать любимою дочкой Царя!

    Белые медведи (сказка)

    Папаня мой был абсолютно белый,
    Маманя очень белая была,
    При солнышке, пока оно не село,
    Родная наша Арктика бела.
    Родился я на острове Шпицберген, А может быть, на Северной Земле.
    В берлоге спал и по сугробам бегал,
    Играл на льдинах в белой снежной мгле.
    Маманя молоком меня кормила,
    И грозный вид её был мне знаком,
    Медвежью смелость и медвежью силу
    Впитал я с материнским молоком.
    Мы пели так, что чайки разлетались,
    И убегал стремглав песец шальной.
    С маманей мы по Арктике шатались,
    А папу обходили стороной.
    Я стал уже почти совсем, как папа.
    Я вес набрал и взрослым стал совсем.
    Лижу я снег, и лёд люблю царапать,
    Ловлю тюленей я на зависть всем.
    От матери давно я отделился,
    Охочусь, ем, после еды ленюсь.
    Мой папа на медведице женился.
    Я тоже на медведице женюсь.
    И вот придём мы с ней на дальний остров,
    Туда, где с морем сходится земля,
    Туда, где люди позабыли остов
    Большого боевого корабля.
    С медведицей моей, с моей царицей,
    На острове останемся вдвоём,
    И будем мы играть и веселиться,
    И песню на всю Арктику споём.
    Ах, Арктика, здесь море льдом прижато,
    И в Арктике всё белое, как мы.
    Потом у нас родятся медвежата
    Под цвет большой арктической зимы.

    «Часть моей души»

    Колыбельная северу

    Север белый, север серый,
    север светло-голубой.
    Ветер веет, ветер сеет,
    сеет снежною крупой.
    Спит земля, и небо дремлет,
    зачарованно, как я.
    И спускаются на землю
    духи сна и забытья.
    Чёрный сон сменится белым.
    Ночь сменилась белым днём.
    Солнце в белое уселось,
    сразу утонуло в нём.
    Где-то там, на дальнем юге,
    радость, счастье и уют.
    А у нас ветра да вьюги
    колыбельную поют.
    Духи сна им подпевают:
    спи природа, север, спи!
    Собирайтесь, тучи, в стаю,
    снег холодный, не скрипи.
    Спрячься, свет, за темнотою,
    встань над миром, тишина.
    И над этой тишиною -
    только духи, духи сна.
    Духи тихие пробрались
    тихо в комнату мою.
    На подушечку забрались,
    колыбельную поют.
    Я забыла то, что было:
    и заботу, и печаль.
    Я глаза открыть не в силах,
    то, что было, мне не жаль.
    Сплю и всё не просыпаюсь,
    эх, проспать бы до весны!
    Я не мучаюсь, не маюсь,
    лишь цветные вижу сны.

    Одуванчик

    Расцвели цветочки у помойки,
    В трещинах асфальта расцвели.
    Одуванчик маленький и стойкий,
    Где захочет, выйдет из земли.
    Выйдет из земли и засияет:
    «Не в саду живу, да ну и что ж!»
    А потом он скажет: «Здравствуй, солнце!
    Я твой сын и на тебя похож».
    А когда созреет - поседеет
    И над нашим тихим городком
    Только семена свои развеет
    В тёплый день с приятным ветерком.
    У худого старого забора,
    У аптеки и у гаража,
    Возле урны, прямо среди сора
    Эти парашютики кружат.
    Я сама росла, как одуванчик,
    Сад роскошный был мне не знаком.
    Ощущаю я себя, как раньше
    Своевольным маленьким цветком.
    А когда умру, в своей могиле
    Я на долгий срок не задержусь.
    Наберусь у солнца тёплой силы,
    К свету одуванчиком пробьюсь.
    Распушу свои я лепесточки,
    Солнцу улыбнусь, его любя.
    Я твоя родившаяся дочка,
    Видишь, я похожа на тебя!

    Сосна

    В свежем утреннем тумане
    Лес шумит со сна.
    Посреди большой поляны -
    Старая сосна.
    Обниму сосну, поглажу
    По коре сырой.
    Руки мягкие измажу
    Липкою смолой.
    Я вдохну сосновый запах –
    Тихое тепло.
    На ладони хвойных лапок
    Облако легло.
    Там, вверху, щебечет птица,
    Косит тёмный глаз.
    Что тебе сосна не спится
    В этот ранний час?
    Под сосною земляника
    С листьев влагу льёт.
    Запах чудный, запах дикий
    Над землёй плывёт.
    Запах чудный, запах сладкий,
    Ягодно - грибной.
    Свет и тени, листьев складки
    Под большой сосной.
    И стоит, не увядая,
    В утренней тиши
    Та сосна, сосна родная -
    Часть моей души.

    Май

    Облака у гор вершины сгладили,
    а на них холодный сел туман.
    И гуляют ветры над Лапландией,
    шевеля воздушный океан.
    Падают снежинки с неба хмарного -
    - белая небесная мука -
    И в туманном свете дня полярного
    сыплется на землю свысока.
    В мае говорят: «погода мается».
    Снег и дождь, и солнце за окном.
    Май приходит в белоснежной малице,
    а уходит в платьице цветном.
    Ну, а этот год какой-то взбалмошный,
    в январе - дожди, а в мае – снег.
    Туча налетит, как клипер парусный,
    и потухнет весь небесный свет.
    Холодно. Земля лежит раздетая,
    и между комками белый лёд.
    Брошенное в землю не согретую,
    семя никакое не взойдёт.
    Плачу я, мне есть с чего расстроиться,
    очень уж недружная весна.
    Знаю – будет холодно до Троицы,
    только поздно к нам придёт она.

    Подлодка
    («Курску» посвящается)

    Тихо плещет Баренцево море
    В светлом, бесконечном летнем дне.
    Под водой, как в голубом фарфоре, -
    Лодка, затонувшая на дне.
    Сотни полторы мужчин российских
    От земли, от Родины вдали,
    Далеко от всех родных и близких
    Под водою смерть свою нашли.
    Из Североморска, Брянска, Курска
    И с кавказских, пламенных высот -
    Все остались там, в отсеке узком.
    Каждого семья родная ждёт.
    Уж теперь им солнышка не видеть,
    Никогда им дома не бывать.
    Им детей из садика не встретить,
    И любимых жён не целовать.
    Не придёт сюда ни мать, ни жёнка,
    Не положит на воду цветы.
    Голосок любимого ребёнка
    Не воскликнет - «Папа! Где же ты?»
    Лишь одна полярная акула
    Чуть приостановит свой полёт.
    Груду железяк, торчащих хмуро,
    В скорбном танце тихо обойдёт.
    Да ещё непрошеная чайка
    В воздухе над морем пролетит,
    Вниз посмотрит, будто бы случайно,
    И в печали, с горя, закричит.
    Иль на воду сядет, оглядится,
    Поспешит исчезнуть поскорей.
    Пусть вам, милые, спокойно спится
    В глубине таинственных морей.

    Воспоминание

    На Саамской улице темнота кромешная.
    Ночь кругом полярная, лютая зима.
    На Саамской улице жизнь идёт неспешная.
    От холода все жители спрятались в дома.
    То мороз свирепствует, то буран беснуется,
    Оттепель сосульками сядет на карниз.
    Детство моё глупое в памяти рисуется,
    Детство беззаботное, где ты, отзовись?
    Годы мои детские след в душе оставили.
    Небольшая комната там была у нас.
    Ах, воспоминания в прошлое отправили…
    Был у нас приёмник марки «Резонанс».
    Пусть и ночь полярная, и погода вьюжная.
    Ничего не сделаешь, труден путь земной…
    Но семья у нас была тёплая и дружная,
    Где пластинки крутятся каждый выходной.
    Вечером ту комнату звуки наполняли,
    И лилась мелодия сквозь эфирный шум.
    По тому приёмнику «Встречу с песней» ждали-
    Сколько ж боли, радости, всяких разных дум…
    Музыка играется, добрая, старинная,
    Голоса прекрасные, вздохи в тишине…
    Даже улучшается вся погода зимняя.
    Так, во всяком случае, думается мне.
    Шли года с потерями, жизнь бывала всякая,
    Со слезами, с радостью, прямо, как в кино.
    Где же эта улица, улица Саамская,
    Ге же эта улица? Нет её давно.
    Говорят: - «буран не тот, не гудит неистово,
    И мороз не тот уже - раньше был сильней…».
    Адрес у меня другой - улица Дзержинского,
    Улица-то новая, а та была родней…
    Сколько лет уж утекло - я живу на пенсию,
    Снимки старые смотрю, где прошлое моё,
    И оттуда я взяла только «Встречу с песнею»,
    Когда приходит время, то слушаю её…

    * * *

    Ловиков Михаил

    «Нечто большее чем снег…»


    Сашкина радость


    Жизнь подо льдом


    Словно белый медведь…


    Поземка


    А деревья как невесты…


    Закат догорает…

    «Походная зима 2012»


    Атака медведя


    Цвета зимнего утра


    Лед и Вода


    Обитель русалки


    Небо в огне


    Северный Архыз. Закат

    «Семиглавая - мой дом»

    Сосна-бонсай в снежных надувах. Растет в скалах, над облаками…

    Поваленная пихта в реликтовом лесу горного массива «Семиглавый»

    Кандык-эндемик Кавказа. Условия жизни суровые. Растут группами.

    Вот и последнее дерево… Дальше неизвестность… Край Земли

    Волки переходят заснеженные перевалы, не глядя на зимние пейзажи

    Битва облаков. Облака перетекают вершины Главного Хребта

    «Походная зима 2013 года»

    Возвращение океана Тетис
    Стоя между двумя слоями облаков невольно вспоминаешь о том, что Горы - это дно Океана Тетис, воды которого были здесь 80 млн. лет

    Возвращение океана Тетис

    Волки идут с Севера
    Похолодало. В горах большой снег. Волки идут к поселкам за едой

    Волки идут с Севера

    День будет хорошим
    Утро после снегопада. Облака в долине – верная примета, что погода будет!

    День будет хорошим

    Краски горного заката
    -20. Закат догорает. Краски сгущаются. И их так много!!!

    Краски горного заката

    Любовь к жизни
    Скальная сосна. Уже больше века она выживает на скале. Нет ни воды, ни земли, есть ветер и холод. Есть желание – Жить!

    Любовь к жизни

    Японские мотивы
    «Рукастая» сосна после снегопада радует своим видом.

    Японские мотивы

    «В наших глазах»

    Подборка разных фотографий, походных эпизодов, каждый из которых лишь на секунды был сюжетом, отражающимся в глазах, но навсегда оставшимся в памяти.

    «Весь мир на ладони»
    Вечер. Вокруг на много километров под нами облака.

    «В наших глазах»

    «По свежему снегу»
    Красивые зимние виды. Пушистый снег после ледяного дождя.

    «Здесь вам не равнина»
    Во время восхождения. Массив Караджаш. Вид на гору Пшиш.

    «Замок Снежной Королевы»
    Скальные бастионы покрытые снегом напоминают сказочный замок.

    «На пути к неизведанному»
    Утро. Гигантское солнечное гало за перегибом вершинного гребня.

    «Походная зима 2015»

    Бонсай - это искусство

    Скальные сосны – бонсай вновь поражают своей красотой, неприхотливостью и «высокогорностью». Бонсай – это искусство Жить.

    Бонсай - это искусство

    Небесные руны

    Форма и цвет облаков меняются ежеминутно, создавая причудливые письмена. Лишь в правой части неба совершенно не меняясь, висел профиль Нефертити…

    Небесные руны

    Утро над облаками

    Матушка - Природа создала совершенный пейзаж – горы, леса, снег, иней, облака, скалы, утренний свет. Главное – очутиться в нужном месте в нужное время.

    Утро над облаками

    * * *

    Макурин Сергей

    «В моих драгоценных снегах»


    В моих драгоценных снегах


    В поисках снежной королевы


    На семи ветрах


    Не уходи!


    Величие снегов


    Пусть сбудется!

    «На останцах седого Урала»

    Фоторабота посвящена самым потаенных уголкам Северного Урала, где на сотни километров простираются водораздельные хребты и дикая, нетронутая тайга, сохранившаяся в своем первозданном виде.


    Севера


    На останцах Северного Урала


    Великаны Маньпупу-нер


    Ичет-болваноиз — источник силы


    В гостях у каменных исполинов


    Врата ветров. Из Европы в Азию.

    «Бродяги Севера»

    «Что движет человеком? Что заставляет его покорять немыслимые пространства? Что придает столько силы в борьбе с вечным холодом и усталостью? Едва оказавшись в тепле, за кружкой горячего чая, он снова мысленно проходит уже пройденный маршрут. Он взирает на эти сверкающие в скупых лучах северного солнца горы, и уже снова готовится в путь. Так кто кого покоряет? Человек – север или север – человека?

    Мне кажется, пока жив человек и существует север, они всегда будут покорять друг-друга. В этой прекрасной борьбе всегда будут два победителя. И всегда где-то в закоулках северных гор можно будет встретить бродяг Севера…»

    В закоулках седого Урала

    В логове снежного Дьявола

    Колчимский камень

    Долгий путь на Манькину гору

    Кусочек рая, затерянный в снегах

    Северный покой

    «Притяжение северных гор»

    Притяжение северных гор

    Притяжение северных гор

    На плато исполинов

    На плато исполинов

    Фотограф севера

    Фотограф севера

    «Terra Incognita»

    Круговерть. Путь к перевалу. Главный Уральский хребет. Ноябрь 2015 г.

    Круговерть

    Магелланы. Скалы-останцы на горе Колчимский камень. Январь 2016 г.

    Магелланы

    Ночь под звездами. Главный Уральский хребет. Декабрь 2011 г.

    Ночь под звездами

    * * *

    Мерцалова Ольга

    «Северная рапсодия цвета»

    * * *

    Картины сделаны в 2008 – 2011 годах. Холст, масло.


    Материнство


    Танец


    Мама


    Дети Манси


    Ямкарка


    Утонувшее солнце

    * * *

    Михайлов Игорь

    "Купание в Чухломском озере"

    Погружаться в сероватое пространство русского севера – все равно, что отрекаться от мира, удаляться в скит, бежать прочь. Чтобы никто и никогда больше не видел и не слышал. И ты, чтобы никого и ничего. Кроме густого ельника, брошенных деревень, лосиной морды, медведя или лешего. 

    Отставной, ссыльный, каторжный край. Медвежий угол, тишь да глушь. Дикий простор и вольная воля. Сума да тюрьма.
    В самой природе, в ее неброскости, как будто даже стыдливости за свою внешнюю некрасивость – что-то щемящее, томительное и грустное, окаянное и невыплаканное, как песня или монашество. Безвозвратное и бесповоротное, словно иллюстрация к слову юдоль.
    Или все не так, а наоборот.
    Север – он обманчив, ненадежен. Издали вроде бы серенький волчок, а на поверку иначе. А потом пытаешься вспомнить что-то определяющее, деталь, особенность, а ее и нет, словно все это примерещилось или приснилось. А потом понимаешь, что поспешил. Просто север тебя не принял, а обманул.
    Надул! 
    Не ясно, где он начинается, а где заканчивается? Кострома – это север или все еще только предисловие, подступы к нему?
    После Костромы все пространство, словно пружина, разжимается, небо полощется в вышине голубым шариком, лет нехотя расступается, уступая место выщербленной терке, дороге, прущей вдоль мелкого сосняка напролом, куда глаза глядят. Мимо указателей с названиями поселков, бережно хранящих память о чуди: Едомша, Возега, Морега.
    Куда Едомша? Да туда, Возега, левее Морега.
    Морега – Моревна, царь-девица, степная богатырша, мор, смерть.
    Одна полоска, как билет в один конец. Без окрика, без всхлипа и сожаления. Без просвета и без возврата!
    Русский север – колодник, черный монах, земля, вынесенная на скобки. Словно зверь, ищущий уединения или душа заблудшая – тишины, молитвы, покоя…
    Пост ДПС собачья будка, заколоченная со всех сторон. Иной раз за кустами, словно для острастки появляется призрак болотный - муляж милицейской машины. Нет здесь ни милиции, ни власти, советской или другой какой.
    Пугать здесь особо некого и ничем, народ пуганный. Поэтому все время такое ощущение, словно вымерли или не рождались. А может растворились в тумане. И стали невидимы, как Китеж-град. 
    А есть только семижильная красота этого простора, зимой и летом, прокаленная солнцем и стужами до бела. Всякий предмет поверяется не на ощупь, а, словно верой в него. Безоглядной и крепкой, как запах смолы. 
    Север – это и есть символ веры, русской веры в незнаемое и безотчетное, словно детский голос, поющий в церковном хоре, жалостливый и трогательный.
    Дорога тянется, как дни, бесцельно и безнадежно. Словно медедь-шатун по лесу в поисках еды. Куда вынесет нелегкая? И сама порой не знает. Куда Бог пошлет, туда кривая и выведет. Туда и вынесет или занесет. Особенно зимой.
    Изредка появляется раз, другой солидный, дюжий лесовоз, словно подовый мерин. Напрягая жилы, упрямо бредет он по своим, ведомым только ему одному, делам. Бревна в три обхвата, корабельная сосна, каких не бывает. «Богатырская симфония» леса, где духовые надрываются и долго потом отфыркиваются, словно слопавший целиком осетра Собакевич. И все ноты, словно обструганы, маслянисты, дюжи. И такая басовитая силища из них прет, дурная и бесцельная, что жутко и глаз не оторвать!
    А потом вновь тишина уши закладывает. Большая, тяжелая и крепкая, как бревно. Не сдвинуть, а проорешь чего дурой в пустоту, так и не услышишь себя самого. И лишь лосенок с бешено вращающимся зрачком выбежит из лесу. И в его зрачке - испуг: машины тут редкость, они - чужие, гости непрошенные. Люди тем более. Природа смотрит на человека с первозданным любопытством. Маленький человечишко, муравей, смотрит на природу со страхом. Сквозь узкий прицел прищуренных глаз. Сквозь угольное ушко. Но страх пересиливает любопытство. 
    Сворачивать с дороги все равно, что сходить с ума!
    Но соблазн сильнее…
    На право пойдешь – в Галич попадешь, налево – в Солигалич, прямо – в Чухлому!
    Чухлому с двух сторон и обрамляют два Галича, Галич и Соль-Галич или Солигалич.
    Галичи неразличимы, как близнецы-братья. Разве что просто Галич, как кажется, вечно полусонный. Прилег возле кромки озерной, да и задрых, забылся тяжелым похмельным сном.
    Поблизости от озера тюрьма, по соседству - магазин «Каземат».
    Здание салатового цвета, дверь коричневая. Кому воля вольная, кому койка казенная.
    Что там, за проволокой, кто там бродит, бритый наголо в форменной робе, что думает, думает ли что? За что его, ее и чем он отличается от того, что на воле, только оторванный от большой земли сотней верст и безмолвием лесным, сосновой кашей, медвежьей волей?
    И тому, и другому драпать некуда, никто их в столицах не ждет, никто о них и не знает. И не спросит, ежели что-нибудь и случится.
    А что тут случиться? Разве дверь в «Каземат» перекрасят. 
    Тут своя жизнь, несложная и без затей. Просто Галич, просто озеро, из которого вытекает река Векса а потом впадает в реку Кострома в районе города Буй.
    И все!
    Если что-то не ясно, можно зайти в магазин и взять бутылочку, и все сразу прояснится. А не прояснится, то – добавить.
    И тогда день будет выдавливать из тебя по капле твою праздность, как раба. И в окошке избы с нахлобученной на глаза крышей, как Божья Матерь в окладе, вдруг покажется бабушка в платке. И окажется, что все это: даль, юдоль, казематы и магазин «Продукты», где, как в церкви, народ молится на пиво, воды, водочку, - одно целое, словно рай и ад на иконах. Важен угол зрения. А вопросы куда, кто, зачем и почему – не в счет.
    Справа лес, слева лопухи. С одной стороны Чухломы – Галич, с другой – Солигалич.
    Небо синее, дорога дальняя!
    Иди, куда хошь, пока не догнали и ноги не выдернули…
    В ночной кутерьме Солигалича беспокойно и пьяно о стены дома с надписью «Бар «Ручеек»» маслянисто плещется жизнь. Или у того же самого магазина «Продукты», что и в Галиче.
    Магазин «Продукты» - общественная ячейка, почти партийная, куда ходят чаще, чем на исповедь. Одни и те же, из поколения в поколение. Поэтому и тропа протоптанная. И дни недели – все пятница тринадцатого.
    Музыка жужжит, как сонная муха в окне, молодежь оттопыривается!
    А над всем этим срамом возвышается полуразрушенное русское барокко. Вот – Бог, вот – порок!
    И лишь Чухлома – чиста, как душа грешника после исповеди. Чухлома - деревянная бадья с колодезной водой. А в ней чистое небо, вода и отраженный в зеркале озерном Авраамиев Городецкий монастырь.
    Душа у Чухломы деревянная, избяная, лубочная. В названиях улиц почила в бозе деревня: Быкова, Травяная.
    И только домик, плывущий, словно Венеция, по над берегом, несет на себе лиловую с разводом печать революционного лихобуйства: улица Луначарского. Или вот еще Ильич, указующий гипсовым перстом, покрытым толстым слоем серебрянки, на местный кинотеатр. Рядом Преображенский собор с шатровой колокольней - парит над огородами, запахами травы с запахом свежего огурца и простора.
    Кесарю кесарево, слесарю слесарево!
    А еще Чухлома – пахнет печкой, дровами, аккуратно уложенными в поленницу. Стены избушек с белыми резными ставенками, словно стол покрыли чистой узорчатой скатертью.
    Деревянная душа Чухломы обещает покой. Не потому что делать ничего. А потому что все равно от своей судьбы никуда не убежишь. Кругом леса, да вот – чаша озера.
    Куда бежать-то? Отчего и к чему?
    Все - тут. Янтарного цвета пятистенок на улице Луначарского, который смотрится в свое парящее над землею отражение, как будто снимок, который окунули в проявитель. И вдоль берега, сливаясь с жидким оловом колеблющейся зеркальной глади, - деревянные баркасы, разбросавшие по сторонам весла, как руки, повисшие на уключинах, что водяной жук, линия берега, слившаяся с линией горизонта, две три, три ивы у воды, перевернутые, будто веник, который отмачивают в кадушке в бане.
    Надо ли что-то еще?
    Тем более, когда ты одинокий и никому особо не нужный выходишь под вечер на берег. И твое загорелое и обветренное лицо целует в губы пахнущий мятой вечер. Ты скидываешь рубашку и входишь сначала по пояс в свое отражение, колеблемое, как камыши. Ненадежное, будто невзаправдошнее, а выдуманное. Так дуют на чашку душистого чаю с малиной, чтобы остудить. А потом осторожно губами по краю шершавого, что жизнь, фарфора, пробираются к середке, дрожащей мелкой водной паутинкой, и пьют. Подолгу, раздумчиво, с роздыхом, с нескончаемыми разговорами, звучными всхрюками, будто балуясь на губной гармошке, оттирая пот тыльной стороной смуглой ладони. Покрываясь испариной и глядя, как медленно садится, а потом и тонет в синем омуте круг раскаленного до бела колеса…
    Ну а дальше, дойдя до края, надо оттолкнуться носками от земли, застыть над   прозрачным до голубизны обрывом и раствориться в переводной картинке Авраамиева Городецкого монастыря…И плыть туда, где из оклада вниз на детей своих непутевых смотрит чухломская Божья Матерь.
    Там тишина и покой. И херувимы, наверное.
    Чтобы жить долго и счастливо, надо утонуть в этом во всем. Или погрузиться в его снизошедшее с небеси на грешную землю отражение. Отражение небесного рая – русский север…

    * * *

    Из цикла «Островитяне» (Очерки о Сахалине)

    Южно-Сахалинск, рыба-остров, климат…

    Ну что тебе сказать про Сахалин?
    На острове нормальная погода…

    Спустя семь часов полета от Москвы до Южно-Сахалинска пассажиров вытряхивают из самолета, как пыльный коврик.

    В Южно-Сахалинске: снег с дождем. Самолет садится, словно пингвин в снеговой пустыне на гнездо - высиживать белое безмолвие.

    Рыба-остров, кругом вода, сверху, снизу и далее везде.

    И хотя потом все сахалинцы поголовно, радостно улыбаясь, заверяют в один голос, что все это – сюрпризы природы и в октябре обычно на Сахалине бабье лето, но, утопая в снежной каше по самую макушку, в это не очень верится.

    Наверное, пророк Иона, оказавшись в чреве кита, удивлялся не меньше, чем впервые попавший на Сахалин.

    В Москве 5 часов утра, а тут полдень. Плюс семь часов.

    Что хорошего может быть, когда улетаешь на плюс семь часов вперед, как будто заглядывая в ближайшее будущее. Через семь часов тебе упадет кирпич на голову. Раньше ты об этом не знал, а теперь знаешь. И тебе от этого легче!

    Лента на выдаче багажа вертится бесконечно долго. Ни чемоданов, ни обещаний, что они когда-нибудь были и будут. Один из писателей с тоскою смотрит в дырку от бублика. Дюжий парень лениво переругивается с охранником: я тебя еще встречу. А чемоданов нет, как и не было. Все чемоданы остались в прошлом. Ежели, к примеру, вернуться на семь часов назад, то они, возможно, и обнаружатся.

    Сахалин: я тебя еще встречу. И – встретил! Каторжный остров. Все, как у Чехова:

     

    И опять возражение со стороны доктора:
    – Неправда. Ничего ваш Сахалин не дает. Проклятая земля.
    – Позвольте, однако, – сказал один из чиновников, – в 82 году пшеница уродилась сам-40. Я это отлично знаю.
    – Не верьте, – сказал мне доктор. – Это вам очки втирают.
    За обедом же была рассказана такая легенда: когда русские заняли остров и затем стали обижать гиляков, то гиляцкий шаман проклял Сахалин и предсказал, что из него не выйдет никакого толку.
    – Так оно и вышло, – вздохнул доктор…

    За какие такие заслуги, спрашивается, его прозвали Южным? Никакой он не Южный, а Северный… полюс!

    Наверное, в будущем, когда мы все переселимся обратно в океан, наша среда обитания - только снег с дождем – все станет на свои места. Небо возвратится наверх, а земля вниз.

    Но сахалинец – народ спокойный и потому все время бодрый, видать, что бывалый. На острове случается всякое, бывает и землетрясение, и наводнение. Если часто расстраиваться по пустякам, то лучше пойти сразу утопиться в Охотском море. Благо оно тут везде. Просто сегодня, 1 октября, оно случайно упало нам на голову! Или, если мы на другом краю земли, в Москве, все ходят вверх головой, а тут - вниз. Поэтому море вместо неба, а небо вместо моря. Вместо чемоданов – хрен с маслом!

    Так и запишем…

    Кучка сиротливо жмущихся и сонно щурящихся писателей - у краеведческого музея, словно экспонаты. Музей сохранился со времен японской оккупации острова. Зелень деревьев, пышущая бодростью и совершенно не желающая считаться с тем, что пришла зима. Японский сад и белые хлопья снега, где-то тут в кустах должна быть бамбуковая хижина Басё! Но вместо этого - две пушки: одна самурайская, маленькая, словно миниатюрная, у японцев все маленькое и миниатюрное, земли-то кот наплакал. Зато у нас - хоть отбавляй, что ни пушка, то – царь! Береговая, здоровая, дура. И как только мы проиграли им Цусиму?

    Краеведческий музей, построенный в стиле дворца японского императора. Покатая крыша, как у пагоды. В центре дворика брызжет весельем фонтан, словно неиссякаемый источник оптимизма сахалинцев.

    Сахалин - бывшее губернаторство Карафуто. Это название восходит к айнскому «камуй-кара-путо-я-мосир», что означает «земля бога устья». Айны («Настоящие люди») – коренные жители Сахалина, загадочное племя с европейскими чертами, которое прибыло чуть ли не из Австралии. Или упало с неба, с Сириуса!

    Остров переходил из рук в руки, как победная чаша по кругу, то русским, то японцам. В 45 году после поражения в Великой отечественной войне японцев выгнали с острова, вместе с ними и заодно айнов, хотя последние всегда враждовали с японцами. Сталин посчитал, что айны сотрудничали с японцами, но это не так, потому что они были здесь всегда. У многих городов японские корни, как если бы девушка в замужестве носила фамилию Иванова, а потом, выйдя замуж, стала Сидоровой...

    У входа в музей драконы охраняют седую древность Крафуто, как Бронзовый Ильич на площади – советскую. А другой и нету. До революции Сахалин был каторжным, потом японским, а после 45-го – советским.

    Краеведческий музей - чуть ли не единственное, что напоминает о японцах. Еще на улице Ленина есть какой-то недострой, над ним баннер: «Продается». Лет восемь тому назад здесь был заложен центр японо-российской дружбы.

    Японцы выделили на строительство центра свою долю, что-то около 5 миллионов долларов. Строительство началось и тут же героически закончилось, как Цусима. Теперь вот эти руины хотят продать. Весьма возможно опять японцам!

    На остановке какая-то закутанная дама с сизым носом в надежде найти сочувствие спрашивает: «Что делать?». Она ведь не знает, кто есть что, но, словно чует что ли. И именно поэтому, словно бы налаживая контакт с читателем, хочется ответить: «Читайте Чехова, там все написано…» Чехов тоже как-то кисло отзывался о сахалинском климате, в том смысле, «что климата здесь нет, а есть дурная погода».

    После того, как снег входит не только в нашу жизнь, но и проникает за воротник, в ботинки, всюду, начинаешь ощущать себя немного каторжником.

    Сахалин – это навсегда.

    Оглядываюсь по сторонам в надежде отыскать какие-то проблески, намеки на тепло. Южно-Сахалинск со всех сторон окружают сопки. Сопочки, так, почти влюблено, говорят сахалинцы. Собственно, весь Сахалин - это сопочки и море. И еще в Южном всем желающим показывает «Горный воздух», с которого Сахалин зимой съезжает вниз, а летом катается на канатной дороге.

    Но я желаю одного: тепла и спать, чтобы уже не просыпаться…

    Но вечером, когда с сопочек спускается на город тьма вселенская, мы едем к морю. Посмотреть ему в глаза: как не стыдно ссыпать нам на голову всякую пакость, мы ведь всего лишь гости, даже не японцы!

    Ночью на море, когда не видно низги, к берегу возле Корсакова подползает гигантская светящаяся медуза. Так здесь называют СПГ, установку сжиженного природного газа.

    Корсаков во тьме. На месте Корсакова было айнское поселение Томари-Онива. Перекопанный, перекошенный город, водитель начинает плутать, в результате мы окончательно запутались и встали. В обочину врос одинокий айн.

    - Где порт, - спрашиваем мы, айн, словно изваяние, немногословен:

    - Там!

    И мы едем туда, куда указал айн. Огороды, ухабы, бетонная стена…плача…

    Через весь остров с берега на берег протянут газопровод. Говорят, когда его прокладывали, то разбудили медведей, а голодный медведь зимой – шатун – самый что ни на есть опасный зверь. Медведи в отместку стали нападать на людей и утолять ими голод. Теперь благодаря газовикам на Сахалине есть медведи-людоеды, а газа на Острове почти нету.

    СПГ скармливает из длинной светящейся аспидно кишки газ танкерам, которые уходят в неизвестном направлении, словно мечты.

    И так тут со всем. Газ и нефть добывают, но ни газа, ни работы, ни даже денег за то, что трубопровод прошивает остров насквозь, словно иголка стог сена, нету. В море полно рыбы, но на прилавках ее не найти. Разве что только на рынке.
    Люди живут бедно, как во времена Чехова. Или бегут отсюда.

    Море в ночи напоминает сжиженный газ. Оно маслянисто плещет волной, подкрадываясь к ногам, словно что-то сказать хочет. Но безмолвно, как рыба…

    …Обратный путь пролегает между озером Тунайча и проливом Мордвинова. Проезжаем Весточку. Здесь машины на нейтралке вместо того, чтобы катиться под горку, медленно, но неуклонно взбираются на пригорок.

    Но мы не удостоились чести. Крутились с полчаса на Весточке под пламенные заверения водителя, что вчера со своей девушкой они это место обнаружили. Ну может быть вчера, да еще с девушкой. – Охотно верю. Тут не только машина на гору на нейтралке взберется, а вообще можно улететь и куда подальше Сахалина!

    Загадочный остров! Рыба-остров. Сахалин напоминает идущую на нерест рыбу.

    Сахалин – это остров, на который попадаешь один раз в жизни. Но зато навсегда. Обратно он (она?) тебя уже не отпускает.

    Даже во сне!

    Сисука, Поронайск, море, ихтиандры…

    Это название пропарывает воздух, словно воровская финка возле глаз. Или сквозит в похмельной башке с утра буйными ассоциациями: Порнонайск, Поронойск.

    А Поронайск – всего лишь типовая сахалинская провинция. По-айнски – «Большая рыба».

    Поронайск севернее Южно-Сахалинска, у той самой 50-й параллели, которая после поражения России в русско-японской войне поделила остров на две половинки. Поронайск отошел к японцам и стал Сикукой.

    Жалко, что советское почти стерло с лица земли все японское. Японцы на небольшом кусочке земли воссоздают рай, а мы, привыкшие к большим пространствам, к земле относимся по-хамски. Типа, у нас этого добра навалом. Чего уж тут?

    Городишко живет, дышит жабрами даже не двойной, а тройной жизнью: Большая рыба – Сикука – Поронайск. Это вам ни какой-нибудь Питер с двоящимися перспективами, домами и людьми. Поронайск живет в трех мифах сразу.

    Серое небо, пятиэтажные блочные дома. Вольный ветер с моря выметает улицы чище дворника. Немногочисленная публика нерестится в основном в центре города возле администрации и рынка. А вечером в районе магазина, похожем на бункер Второй мировой, возле ЗАГСа, круглосуточно окормляющего граждан водкой.

    Веселый, шалый, ночной Поронайск, словно пьяный корабль.

    Воздух влажный и холодный, как хлороформ. Жить в Паронайске, это вам не тройной одеколон давить в темном подъезде.

    В фотоальбоме мэра город виден только с высоты птичьего полета. Ближе городская глава решила не опускаться. Ему милее море, чайки, прибрежные пейзажи. А все остальное – большая рыба, выброшенная на сушу. Когда-то эта рыба была живая.

    А теперь не очень что ли жива, но жабрами еще шевелит.

    Когда ночью входишь в гостиницу, словно в промозглое море, небо смыкается над входом, словно прорубь. Лестница в небо и обратно, погруженная во тьму египетскую - один из мифов. Надо только вовремя понять – какой: айнский, советский, японский?

    Хозяина гостиницы зовут просто: Хо. Он – кореец. В баре гостиницы угорают командировочные, писатели и какие-то загадочные типы с помятыми лицами, тени забытых предков и официантки с лицами весталок.

    Хо обнаруживается везде, на лестнице, в столовой, в баре. Хо вездесущ, как Будда, на него натыкаешься, как на засаду. Заходишь в бар, Хо сидит и пьет водку, говоря, что мне - в столовую. Когда я иду в столовую, то Хо сидит в столовой, пьет водку и говорит, что мне - в бар…

    Ночью на лестнице он спрашивает меня, прошивая холодным, как сквозняк взглядом, что я тут делаю, и я честно, как на духу, говорю ему: «Не знаю». Кажется, этот ответ его полностью удовлетворяет. Он проходит сквозь меня, исчезая во тьме ночной.

    Вид из окна - какие-то развалины, бывшие некогда гаражами. Жить по системе Хо – значит, глядя на эти руины, думать, что все в порядке, порядок вещей неизменен. Или, глубоко вдохнув и выдохнув, не думать вовсе.

    Возможно тогда, когда город был Сикукой, здесь проповедовали Дзен буддизм: «Не подобает гнаться за роскошью, следует избегать бесполезных трат...».

    Видимо, поэтому в Поронайске все так тянутся к книге. Но не только потому что Поронайск вытеснил Сикуку, но еще благодаря директору Центральной библиотеки Ли Сын Ок.

    Ли Сын Ок – кореянка. Корейцы – это тот самый клей, который сцепляет все это разрозненное пространство, сопки, шельфы, города и веси в одно целое.

    Корейцы – особенная нация, которая закалялась в горниле многочисленных войн и гонений. У большинства материковых, российских, корейцев предки прибыли в Россию из Кореи в середине 19-го века при Александре Втором. Сахалинские корейцы появились на острове в году 1936 - 37- м, куда их насильственно привезли японцы (Корея находилась под японцами с 1910 по 1945 годы) строить дороги и военные аэродромы. Понятно, что корейцам, что при японцах, что при советах, которые гонобили их в казахских степях, жилось не сладко. Говорят, что спустя годы сахалинские корейцы, добиваясь справедливости, требовали компенсации от Японии за по сути геноцид. И, наконец, лет пятнадцать назад Япония (совместно с правительством Южной Кореи) начала программу возвращения корейцев на свою родину - построила микрорайоны в разных городах Южной Кореи и заселяла в них сахалинских корейцев, родившихся до мая 1945 года. А советское правительство за то, что корейцы «пособничали» оккупанту, не давали корейцам гражданства. И все-таки они остались на Сахалине.

    Всякий раз все эти замечательные, трудолюбивые, выносливые, безропотные, одухотворенные любовью к жизни во что бы то ни стало Ли, Паки, Кимы, Цой, проперченные духом конфуцианства, буддизма, христианства и шаманизма, воскресали, как птица-Феникс из пепла.

    Однажды ночью в магазине «Продукты» дядька с рассеченной губой допытывается у продавщицы, в которой смешалось столько кровей, что сам черт не разберет, тут тебе и корейцы, и вся великая степь: передавали ей что-то там такое или не передавали?

    Она отвечает, мол: если передавали, то она передаст, а если не передали, то она не передаст. Кажется, этот ответ его не удовлетворяет, и он опять за свое: передавали или не передавали? А она ему: если передавали, то она передаст, а если не передали, то не передаст.

    Прямо-таки ключ без права передачи какой-то! Мне даже захотелось выручить бедную женщину и передать этому прощелыге то, что ему пока еще не передали. Содержательный диалог продолжался минут пятнадцать. Вся очередь замерла в напряженном ожидании. Покорности продавщицы не было предела, кажется, если надо, она будет тут стоять всю ночь и отвечать: передавали - не передавали. Но спустя минут пятнадцать человек с рассеченной, словно выдранной, как у терпуга, губой затихает и переключается на селедку в витрине...

    Если в сахалинце нет корейской крови, то он - не настоящий, липовый или москвич!

    Ли Сын Ок – героическая женщина, взвалившая на себя просветительскую ношу во время, когда книг уже не читают. Ей не хватает денег на пополнение фондов, но она не падает духом. Ей мало забот со своей библиотекой, а она еще организует летние библиотеки в детских лагерях отдыха. Совершенно бесплатно.

    Когда смотришь на это красивое лицо маленькой корейской женщины, в имени которой смешались Суок, о`кей и сын, то, кажется, что любовь к книге никогда не умрет. По крайней мере, покуда беспокойный дух Ли Сын Ок будет биться, словно кровь о стенки сердца, в библиотечном кровотоке Поронайска.

    Ее искушенный читатель знает Улицкую и Прилепина. Нигде больше на Сахалине эти фамилии не всплывали. Но на безрыбье и Захар Прилепин – писатель. А уж Улицкая и подавно - классик. По нынешним временам писатель тот, кого показывают по телевизору. Трудно спорить о писателях с читателем, до которого книги доходят, словно вьетнамский соус: лежит себе рыба и гниет, и когда даст сок, то вам и готово!

    Море в Поронайске холодным покрывалом окутывает побережье. Но рыбу тут ловят очень каким-то загадочным способом, который не победит рассудок мой.

    Существует промышленный лов рыбы, все остальное считается браконьерством. Поэтому вся выловленная рыба сразу испаряется, в магазинах ее нету, всю рыбу везут в Москву, там ее, замороженную и уже, естественно, не первой свежести можно купить, чтобы привезти обратно на Сахалин.

    Но при всем при этом рыба, и икра, видимо, браконьерская, все же встречается на рынках Сахалина. Или у аборигенов, которые в гидрокостюмах, словно ихтиандры, выходят из морской пучины со свежей рыбиной на груди.

    Ихтиандров ловят, сети изымают, штрафуют, но все же и рыба, и сети, и ихтиандры, и рыба на рынке возникают вновь и вновь. И никто не заставит весь этот круговорот рыбы, ихтиандров и всего прочего в природе идти по другому пути.

    Нынешнее время тоже по-своему метит сахалинскую провинцию. В Долинске на памятнике Чехову начертано «гандон». Экскурсовод в музее его имени говорит, что Чехова тут любят. Такая вот любовь от обратного. Каторжная любовь.

    Мэр Поронайска любит свой город и народ только сверху, только издалека…

    И я никак не возьму в толк, во имя чего Антон Павлович губил свое здоровье? Каторжным он, конечно, участь почти не облегчил, а если и облегчил, то лишь отчасти. Все осталось и после его отъезда, как было раньше. Но он, человек совестливый и доктор, давший клятву Гиппократа, верно, просто не мог себе вкусно есть и спать в теплой постели, когда другим плохо. На Сахалине ничего не исправить, он и сам это понял, после этой поездки написав «Палату №6».

    И все же Чехов – это мерило всего. Он, словно напоминание о том, зачем нужен писатель на этой, сахалинской, земле.

    А затем он нужен, чтобы напоминать на материке о том, что здесь живут люди. Такие же, как в Москве и Питере. Они любят свой остров, свою землю, как может быть никто другой. И не хотят уезжать отсюда. Но если государство не озаботится этим, то Сахалин будет через пару десятков лет японским.

    Когда над Сахалином сгущаются сумерки, как прорубь над головой, погружая эту землю в гулкий от морского шума вечер, Поронайск, Долинск, Анива, Холмск, словно возвращается в одни из трех мифов, словно Одиссей в родную Итаку.

     

    * * *

    Монаков Игорь

    "Фугас"

                                                                                      Моему другу и однокурснику  Олегу.

    Может, помнит кто те толстостенные бутылки тёмно-тёмно-зелёного стекла? Типа, как из-под шампанского. Их ещё «фугасами» называли.
    Ну…
    «На столе стоит фугас.
    Нынче праздник у всех нас.
    Тот «Фугас» на ноль семь.
    Будет весело сегодня всем!»
    В Таджикистане, как в Душанбинском госпитале лежал, в таких бутылках местный портвейн «Памир» продавался. В Тикси – «Билэ мицнэ».
    Именно «фугасом» этим со мной заполярный якутский посёлок негромко так, но чувственно-проникновенно попрощался…
     
                ***
    За что? Вот за что, спрашивается, дважды горел и железок от той кумулятивной гранаты в шкуру принял столько, что металлоискатель на неё реагирует даже в отключенном состоянии, и теперь ни в одном аэропорту досмотр по-человечески не пройти. Только под эти ворота, а они сразу, тревожным семафором – «террорист, террорист»! Да ещё и мигалку, на полные обороты – «хватай, хватай».
    И хватают. У нас же хлебом не корми, только дай похватать и не пущать потом. А у меня борт через пятнадцать минут. На Амдерму. И докажи кому что.
    Что, каждому аэрофлотовскому под нос - справку из душанбинского госпиталя? Если б она и была ещё! Или рубаху с майкой скидывать.
    - На, смотри!
    За что воевал? За вот эти два серых квадратика с леспромхозовским штампом? На которые тебе в этом месяце отоварят две бутылки «беленькой»? За печь? Дрова? Воду из колонки и раз в неделю танцы в клубе? Да там - одни школьницы. Которые знать ничего не знают. Об уметь уж молчу в тряпочку.
    И это «жизнь»? Ткните мне пальцем в того, кто так решил, и я вобью его в мёрзлую землю по самые миндалины без помощи какого копра и свайного молота.
    Почему там можно свитер из чистой верблюжьей шерсти, а здесь – только робу рабочую и ватник? Почему там сгущёнки – от пуза и до самого горла, а здесь – «братская могила» из кильки в томате без рядовой укладки и то только по большим праздникам и ко Дню Конституции?
    Кто это всё за меня решил?
    А не хочу я?!
    Что я в этой жизни видел, кроме зелёнки Ташкургана и предгорий Гиндукуша? И тех через оптику прицела… Дрова, кромку леса под серым осенним небом да старенький «Днепр», и тот - отцов?
    А я хочу всё! И сразу. Вдохнуть этот мир на полную грудь, заглотить его так, чтобы он у меня поперёк горла встал и обратно запросился. Причём сильно запросился, чтобы я ещё подумал, а отпускать ли его к такому лешему или просунуть кулак в глотку и утрамбовать там, в желудке, поплотнее. Чтобы ещё местечко было для пальм и баобабов. Я ж не только себе. Для себя. И за себя.
    Но ещё и за того парня, которого мы в Воткинск «двухсотым» сопровождали. Который не погиб. Какое там, если он, уже раненный, наших до последнего в подошедшую вертушку грузил. А как погрузил, так его потом. Следующим бортом. И не в почти родной Душанбе, а в Ташкент. В госпиталь 40-ой армии. Где кто-то что-то не досмотрел и не воткнул ему вовремя капельницу. И всё…
    Получите мама с папой сыночка, что с честью при исполнении интернационального долга…
    Он-то со своей честью в удмуртскую землю лёг.
    А вы свою, куда дели? Когда про капельницу забыли. Или когда в Свердловске мне этот урод, бригадир грузчиков…
    - Не пролазит твой «груз» в заднюю дверь Як-40. Я деревянную обшивку с цинка отдираю.
    И гвоздодёр уже в руках держит. Ему ж от ангаров молдавские барыги усиленно руками машут. Как пропеллерами. Ещё чуть-чуть и взлетят. Они - с большими деньгами. Да за ещё большими! Черешню разгружать надо. Она никак не подождёт.
    - Мужик. Ты чё?.. Он же… за тебя!
    - За меня? А я его туда посылал?..
    - Ах ты…
    Может, хорошо. А может, и плохо, что сопровождающий без оружия. Был бы АК[i] в руках… Не дрогнул бы даже. И затвор передёргивать не надо. Патрон уже в патроннике. Привычно, большим пальцем правой руки – с предохранителя и указательным - на спуск.
    Покрошил бы всю бригаду, а сказал бы кто слово – положил рядом. А там… Дисбат, так дисбат. Дальше фронта не пошлют…
    Хорошо, начальник патруля… Капитан. Всё сразу понял. И без АК, одним ПМ[ii]ом положил всю эту шушеру на асфальт аэродрома.
    И полетели мы в Ижевск с целым и невредимым грузом уже на 134-ом. До одного места, что никогда Тушки в том Мухосранске не садились и взлётная полоса там в самую-самую притирочку для такого типа самолётов. Полетели. Сели. Выгрузили. Уже бортовым «Уралом» домой, в Воткинск, привезли. Потом на кладбище. Комендатурские холостыми трижды отсалютовали. Всё как надо сделали. А на поминках – это уже мы нажрались. До полной отключки.
    Через три дня только. В Москве включились. А нафиг нам Москва? Нам – в Душанбе…
    Спасибо, капитан. Хоть, наверное, и не быть тебе никогда майором. Хочется верить, что офицерская губа в Свердловске не самое подлое место на этом шарике…
     
          ***
    И за того парня хочу.
    Чтобы одной рукой крепко так к себе, какую чёрненькую и кучерявую. И в губы её. Пока дыхалки хватит. А другой - тоже смуглую, но с таким глазами… Как крупный, хорошо прожаренный миндаль.
    - Что, шурави, и замуж возьмёшь?
    - Возьму, возьму…
    - И за речку увезёшь?
    - А что, поедешь?..
    - Не-а… У тебя, шурави, закон плохой. Жена работать должна. А дом убирать кто будет? А детей кормить? А тебя любить? Люби-ить, шурави…
    - Палёный… Палё-ооный! На броню. Ухо-одим!
    Вот такую… С глазами-миндалинами.
    И её тоже. В губы.
    А пальцы… Кольцом – на бутылке ямайского рома. Почему бы нам, почтенным джентльменам?..
    - Йо-хо-хо… Пятнадцать человек, на сундук – мертвеца! Йо-хо-хо…
    И любить. Любить. С вечера до самого утра. Чтобы с первыми, ещё розовыми, лучами подползти в изнеможении до открытого окна, подтянуться из последних сил, выглянуть… и увидеть на родной мачте трепыхающийся на ещё слабом портовом ветру флаг с белым прямоугольником на синем фоне…
    И всё. Уже на ходу застёгивая брючный ремень:
    - Пока… Пока, дорогая! Я буду тебя помнить. До самой Александрии. Или Бургаса. Какой там порт у нас следующим?
    Мы ещё посмотрим. Увидим!
    Пальмы, кокосы, огни далёких маяков и больших городов, танцующих прямо на прибрежном песке мулаток…
    Всё. Всё увидим!
    И не через триплекс бэтэра. Или мощную оптику прицела…
    Глазами. И рядом. Только протяни руку.
    Протяни и возьми.
    Оно всё – твоё…
     
          *      *      *
    Вот так я и очутился в Ленинградской морской школе. В ШМОНе.
    Только это не от слова «шмон», а от слова «шмотки».
    Кто ж тогда, в приснопамятные советские времена, имел свободный доступ к благам импортного ширпотреба, кроме моряка загранплавания?
    Ну, если только институт советской торговли…
    «Феличита-аа…
    Я учусь в институте торговли
    И ты мне не чета…
    Феличита-аа»…
    Какой институт, если всё то, что и было в этой башке, за два с половиной года напрочь выдуло пронзительным осенним афганским ветром?.. Да и учиться. Пя-ать лет! Целая прорва времени. А жить-то когда?..
    Другое дело – ШМОНя! Полтора года и всё. Ты уже матрос или моторист судов загранплавания, приписанных к любому из пароходств, что дают стране план и всё, что сверх плана на необъятных просторах одной шестой части суши.
    Ме-ечты сбыва-аются…
    Курсант мореходной школы – это звучит гордо! А гордое звание и носить нужно с достоинством. Что там основатель Российского флота в своё время?
    «Нижний чин должен вид иметь молодцеватый и малость придурковатый, дабы разумением своим начальство не смущать»?..
    Ну, про разумение можно опустить. То категория курсанту совсем без надобности.
    А вот «молодцеватый». И «носить с гордостью». То ж как раз. Именно про курсанта ШМОНи.
    Питер ведь город морской. И училищ в нём… И Макаровка, и Дзержинка, и ЛАУ, и имени Попова, и имени академика Шварценгольда… А чем те курсанты морские друг от друга отличаются, кроме как нашивкой с аббревиатурой училища, да «плевком» на фуражке? Да ничем. На всех – ботинки-Гады, бушлаты, по форме практически не отличимые от надувных спасжилетов, вечно сползающие зимой к самым бровям шапки-ушанки.
    И только курсант ШМОНи, получив у баталёра новенькую форму, сразу же, без каких раздумий, но с благословения начальства, стремительно выдвигался к Балтийскому вокзалу, рядом с которым - прачечный комбинат и пошивочная при нем. Комбинат, заведение, без какого спору, солидное и важное. А вот в пошивочной работал точно такой же старый еврей, как и у Богомолова в «Моменте»[iii], с вечной капелькой на кончике носа. Только не с витебским, а с одесским акцентом. И именно он, за какую-то жалкую сиреневую бумажку с портретом Ильича[iv], делал из стандартной курсантской формы небольшое произведение искусства.
    Фланка подгонялась строго по фигуре и зауживалась так, что под неё можно было надеть только тонкий тельник. И обязательно так, чтобы из-под обреза он выглядывал на три полосы. Не больше.
    Сзади и с боков фуражки убиралась часть подкладки, и выглядеть она начинала не хуже адмиральской. Чему, в немалой степени, содействовал шитый за отдельную плату «краб» с английской булавкой и огромной «жемчужиной» на её конце.
    У ботинок обрезался рант и подбивался каблук.
    Бушлат обрезался на манер матросов революционного Балтфлота…
    Ко всему этому добавить ещё сохранившуюся армейскую выправку и кич дембеля, имеющего полную и неограниченную свободу от всех видов и разновидностей воинских патрулей.
    Подруги на Невском… И не только на нём! Верещали, цеплялись и падали просто пачками. Даже нагибаться не надо. Протягиваешь руку и снимаешь со штабеля верхнюю.
    Только…
    Только в общаге на Двинской присутствие особей женского пола строго-настрого заборонено[v]. В любое время суток. И что?
    Даже пузырёк Веры Михайловны перед матчем «Зенит – Динамо» в пристадионном туалете с корешами не раздавить? Да кто-то опять за меня решил?
    Питерский туалет… Ну, то если по-сухопутному. По-морскому, так уже – гальюн. И если есть где на этом шарике местечко душевней питерского общественного гальюна, так это уже не в этой жизни.
    Не успеешь с парнями у подоконничка примоститься… Ещё и Веру Михалну или Портюшу из кармана бушлата не достал, а бабулечка-красотулечка, что уборщицей в заведении подрабатывает, уже и стаканчик чистый принесла, и карамелек по числу лиц, дегустирующих напиток, на подоконник выложила.
    А всего-то, в благодарность, бутылку пустую оставить. И… Не приведи Господь, рядом с тарой гривенник или пятиалтынный оставить:
    - Сынки… Заберите. Заберите! Я – зарабатываю. Нищим у Никольского собора отдашь. Храни тебя Боженька, морячок…
    Вот и получается. Сегодня – подруга. Завтра – выпили, да карамельки закусить не нашли…
    И чтобы в месяц два – три залёта не было?.. Да ни в жисть!
    Обидно. Досадно. Но…
    Именно по этой самой причине у большей части славной, спаянно-споенной группы матросов-мотористов к моменту успешной сдачи Государственных экзаменов виза так и не была открыта. А без неё какие южные моря? Пальмы и баобабы сказали, что подождут. Так и нам ведь…
    Без плавательной практики какие дипломы? Тем более международные.
    Вот и полетели мы, ветром и судьбой гонимые, на Москву и от неё всё дальше и дальше. На восток. На восток… Потихонечку так к северу забирая.
    До самого океана.
    Вот только, если кто подумал, что до Тихого…
    Так это зря.
     
          ***
    То, что дело тут явно нечистое, так мы поняли ещё в Амдерме, где на промежуточную посадку с дозаправкой плюхнулись.
    Плюхнулись и всей стройной толпой дружненько – к деревянному заведеньицу. Проверить, так ли тут душевно, как и в Питере. Ка-акое там!
    У той дырки, что прямо до центра земли местными умельцами в вечной мерзлоте прогрызена, та-акие, явно не рукотворные и не Египетские, пирамиды.
    Вот тут-то народец, что после плавящегося под уже жарким летним солнышком питерского асфальта, по граждане, в одних футболочках, на уходящий на взлёт борт запрыгнул… С тоской и плохо скрываемой завистью стал поглядывать на умудрённых жизнью сотоварищей, что ещё с курсантской формой не распрощались. Пусть и тоненький, но всё же тельник под формёнкой есть.
    Да только полярные авиаторы знали… Знали, чем на перелётах торговать! Конечно, шикарного ассортимента в буфете амдермского аэропорта не было. Да и не нужно оно нам тогда было особо. Главное, что там «было»! И именно то, что нужно. Полстакана неразведённого спирта с солидным прицепом в виде приличного куска красной рыбки. Сёмги или нельмы.
    Выпил и закусил сразу. Ну, и повторил, не отходя от стойки…
    Знали, знали ассы полярных воздушных трасс, чем торговать. Два часа на лёгком летнем морозце с пронзительным студёным ветерком на десерт… И хоть бы чихнул кто потом!
     
                ***
    Правда, когда уже над Тикси предпосадочный круг делали, снега на прибрежных сопках не было. Но…
    Какая-то подозрительная гладь на море. И… что-то уж больно кучно суда портофлота стоят у причальной стенки.
    А как только на местности осмотрелись… Точно. То-о-очно! Это ж весь могучий флот Тиксинского порта, плюс пара лайб, что не смогла вовремя уйти из бухты… Всё это стоит вмёрзшим накрепко в ледяной припай.
    И работы пока нет. Ну, начальник и дал нам неделю. На акклиматизацию.
    А мы - в футболках… Не отошли ещё. От шока.
    А как отошли… Так не то, чтобы потрусили – побежали! На максимальной скорости, форсируя двигатели, помчались.
    В магазин, в магази-ин!
    Заскакиваем. А та-ам…
    По всей стране – «сухой» закон. Борьба с пьянством и алкоголизмом. Грузия уже все свои виноградники вырубила, отчиталась и - сверх плана армянские выкорчёвывать начала.
     А ту-ут…
    Портю-уша… Целым артиллерийским складом. Знай, только снаряды подноси. Как, куда?
    Вот и корзинка стоит…
    - Девушка… А в одни руки сколько?.. Сколько бутылок на рыло можно?
    И уже по отвалившейся у продавщицы челюсти понимаешь – столько, сколько нужно.
    Нет, вот можем же, если захотим! Пусть и в отдельно взятом посёлке, но… Чем не коммунизм? Страна про магазины самообслуживания в Москве и Питере хорошо, если через одного слышала, не говоря уже про какой Выдропужск или Миндюкино. А тут… Маленький заполярный посёлок на берегу Студёного моря, почти у самого края света. Нате! Пожалуйста… 
    По всему Союзу – «по бутылке в руки»! А тут… Бери - не хочу.
    Госпидя-аа… Чтобы всем так жить!
    В общем, берём по корзинке на брата, двигаем к кассе. И… только начинаем поступательное движение…
    Во-о-одка…
    - И что? Тоже «сколько хотим»?!
    Обратно! Портвейн выгружаем, где стоял. Возвращаемся к месту неосвоенных водочных залежей. Грузимся!
    Фу-уу… Теперь можно и к кассе.
    Но только… А у кассы! Такие светлые пол-литровые бутылки с залитым сургучом горлышком. И зелёненьким прямоугольничком этикетки. «Спирт питьевой».
    - А это?..
    - Парни. Да откуда вы такие дикие?!
    - С Питера мы…  
     
                ***
    Малость…
    Самую малость Тикси до коммунизма не дотянул. С варёной колбасой и пивом в посёлке проблемы были.
    С пивом оно понятно.
    Рыбы хорошей, икры красной – полное море Лаптевых. Плюс Лена, её протоки, речки, речушки разные. Сказка просто рыбная.
    А хмель, или ячмень там… Не растут за Полярным кругом. И забацал бы сусло, так из чего?
    Поэтому, как навигация на Лене начинается и первый «пассажир»[vi] с туристами на борту у входа в бухту прорисовывается…
    Так всё. Су-ши вёсла.
    Местные этот белый теплоход пивной мечты ещё на входе в бухту на абордаж брали. С криком, дракой, ружейной пальбой и отборной русской латынью в качестве острой приправы. Что там эти нынешние сомалийские пираты? Детский сад просто. Пионерская зорька в одном месте у них, по сравнению с тиксинской пивной баталией.
    А вот с варёной колбасой почему полная засада была… Не знаю!
    Вроде и олени, вот они, рядом, прямо по берегу бродят. А колбаса в магазине… Только конская.
    Ну, конская, так конская.
    - Ещё болгарского перца стручкового. Пару банок. Заверните…
     
                ***
    И пока та конская колбаса в чайнике варилась…
    Забыли. Ну, забыли про эти кастрюли!
    Так пока она варилась, мы, для разогрева, с «Билого мицного» начали.
    Вино такое. В толстостенных бутылках тёмно-тёмно-зелёного стекла. Типа, как из-под шампанского. Их ещё «фугасами» называли.
    Именно «фугасом» этим со мной Тикси негромко так, но чувственно-проникновенно, попрощался.
     
                ***
    Мы ж на практику все вместе прилетели, а улетали – каждый сам по себе. Когда у кого на его судне навигация заканчивалась.
    У кого – в сентябре, у кого – в октябре. Ну, а самые стойкие уже под занавес, когда бухта намертво, до следующего лета, льдом схватилась. В ноябре.
    Естественно, перед вылетом - отвальная. С вечера… А дальше – как оно пойдёт.
    У меня, так – хорошо. В самую притирочку дорожную сумку схватил и – на автобус. Ещё бы минут двадцать и всё. Пришлось бы следующего рейса ждать.
    Но успел. Народ весь уже прошел контроль, так что со мной быстро.
    Тем более, на досмотре свои парни, погранцы, стояли. Так что нормалёк:
    - Серёга!
    - Витька!
    - Ви-итька…
    - Серё-ога…
    - Предложение! Давай дружить погранотрядами.
    - Встречное предложение! Дружить – заставами.
    Пару раз обняться не успели, как уже на борту очутился. И на морды их, хитро-щурящиеся, даже внимания не обратил.
    А Воркута… Сели – взлетели.
    Ну, посмотрел я на те, черные с белым, терриконы, даже не подозревая, что насмотрюсь ещё на них на том Донбассе. И на чёрные, угольной пылью матово отливающие. И на белые, снегом припорошенные. И на уже травкой молодой заросшие. Зелёные.
    Воркута и Воркута. Вышли. Снова сели. Взлетели. Досмотра-то там не было.
    Вот в Москве…
     
                ***
    Здоровье ж поправить надо, а ещё и шницель не принесли:
    - Объявляется посадка на рейс… Москва-Ленинград. Просим пассажиров пройти к стойке…
    - Ладно, ладно… Шницель повару жертвую. Графинчик. Графинчик, красивая ты наша… Да поворачивайся, ненаглядная. Цигель, цигель!
    И только вторая соколом пошла:
    - Заканчивается регистрация…
    Ну, блин горелый! Из горлышка что ли, её булькать?! А что поделаешь? Никакой культуры!
    Сумку в зубы и - на досмотр.
    А там…
    Поставил багаж на ленту транспортёра, он и поехал плавненько на просвечивание. И какой-то кадр аэрофлотовский уже смотрит. Да что-то так… Уж больно внимательно.
    Что смотреть-то? Кроме смены грязного белья и зубной щётки – ничего.
    Нет, морду от экрана оторвал и уже мне:
    - В распечатанном виде вино к провозу запрещено…
    - Да какое такое вино? Нет у меня ничего такого!
    - Ну, смотри... Смотрите.
    Я тоже - на экран. А там, ясно различимый, силуэт фугаса и две трети его - тёмные, полные, значит, а одна треть - светлая. Видно, что отпито...
    Что за чертовщина?
    Рывком сумку - хвать с транспортёра, открываю её… Точно, «Билэ мицнэ». Вытаскиваю...
    И весь народ, что в аэропорту был, вместе со службой досмотра, просто лёг на пол…
    Бутылка-то... Вот она. Но вина в ней… Нет. Вместо него…
    Мы ж как вино выпили, пустые бутылки под пепельницы приспособили. Набился один фугас до горлышка полным-плотненько – за борт его. Всё, функцию свою выполнил, надо новую "пепельницу" заводить. Очередной фугас из-под стола и достали. Благо проблем с пустой тарой никогда не было.
    И вчера одна такая бутылка на столе стояла. За ночь и набили её плотно, под самое горлышко. Только видно весельчаки провожающие решили её за борт не выбрасывать. Зачем? Когда можно в сумку.
    Ну, когда выскочил морду лица сполоснуть да зубы пару раз щёткой терануть… И положили.
    От тряски в полёте окурки уплотнились, осели. Вот на экране и высветилось… ощущение початой бутылки...
    - Щас… Щас, мужики, я её…
    - Ку-уда?
    - Да выбросить его! Фугас этот, проклятый…
    - Зону досмотра покидать запрещено.
    - Да урна ж – во-он. Рядышком.
    - Запрещено. Вези уж, морячок, свой фугас в Питер. Чудной вы, мореманы, народец. Кто с Севера мех везёт. Кто – Золотой корень. А тут… Бутылка с последним выдохом любителя пива и сигарет.
     
                ***
    «Чудно-ой»…
    Кто? Я что ли?
    Да сами вы, то самое слово!
    Вот, подойдёт время… А оно обязательно подойдёт. И надо будет свидеться с тем самым, лично мне незнакомым, но хорошо в миру известным дедушкой Петром.
    И когда он, оценивающе посматривая на меня, начнёт позвякивать, перебирать на большой связке ключи…
    Мне что? Там меха нужны будут? Или Золотой корень - радиола розовая - понадобится?
    Не взять с собой всего этого туда. А фугас с последним выдохом…
    Это же – па-амять!
    Взгляну тогда там, в мудрые, многое и многих повидавшие глаза деда и скажу…
    Я скажу: «Не надо рая. Дай ты мне братву мою!».
    Всех… Я помню вас, пацаны! Помню… Всех.
     
                ***
    А фугас тот, с окурками, я уже в Пулково выбросил. Не везти ж его было на Двинскую?..

    [i] АК – автомат Калашникова
    [ii] ПМ – пистолет Макарова
    [iii] как и у Богомолова в «Моменте» - имеется в виду повесть Владимира Богомолова «Момент истины (В августе сорок четвертого)»
    [iv] за… сиреневую бумажку с портретом Ильича – имеется в виду двадцати пяти рублевая банкнота Госбанка СССР
    [v] Заборонено - запрещено
    [vi] «пассажир» - круизный пассажирский теплоход

    * * *

    Морозова Юлия

    цикл стихов «Природа Севера», «Рождество», «Дорожные будни» и «Глобальное похолодание»

    Природа Севера

    1.
    Ущемленность, ущербность найти
    в бедных улицах, жадных до снега.
    Подаяние падает с неба,
    оплывая в ладонях, в горсти.

    Липа ветками тычет в фонарь,
    от рождения слепонемая,
    чтоб на ощупь от края до края
    заучить задубевший январь,

    оголённой природы нутро…
    Будет лето и зелень, но жалко
    нищету разорённого парка,
    ускользающее серебро.

    2.
    Тишина, безмыслие, безветрие,
    только не бессмысленность всего.
    Ощущаю дальнее родство
    с этим клёном, что вещает: «Верую

    в лето, в Рождество, солнцестояние!».
    Хоть во что-то верить, лишь бы жить!
    Снег идёт, идёт, как Вечный жид:
    впереди – сияние, скитание

    до конца времён с дождями серными.
    Всё сгорит: деревья и земля,
    но живут и бредят тополя
    пухом, небесами светло-серыми.

    3.
    Ничего не просить и не ждать,
    с лёгким сердцем стоять налегке,
    застывать, словно лёд на реке,
    ни волнений, ни волн, тишь да гладь.

    Ощущать гулкий воздух внутри,
    а снаружи – игольчатый снег.
    По ту сторону сомкнутых век –
    наши сны, пустыри, пустыри.

    Мы – тростиночки, целого – часть,
    в наши души любой может дуть,
    потому пустота – наша суть,
    мы звучим, только больно звучать.

    4.
    Я говорю от полыньи, от поля,
    от первого всамделишного снега,
    от чистоты холодной и бесполой,
    от имени сосны – не человека,

    от чёрно-белой ленты о берёзе,
    где вместо титров - облака, да заводь,
    но к этой зимней самобытной прозе
    по существу мне нечего добавить.

    Рождество

    Метель металась, словно в схватках – мать,
    и город снова вышел из утробы.
    Явились по-младенчески чисты
    Заснеженные площади, мосты.
    Учусь, как в детстве, падать и вставать,
    Проваливаясь в прошлое, в сугробы.

    Пусть первый снег не тает на губах,
    Пусть вечно будут мама, папа, радость.
    На улицу иду, как в детский сад,
    Где все грехи покроет снегопад,
    Где так наивен главный взрослый страх,
    И смерти нет, а только свет и святость.

    Дорожные будни

    Тополя стояли растопырены,
    сохранял январь нейтралитет,
    и казались звёзды только дырами,
    и кусалось небо будто плед.

    Нёсся поезд прочь от всех экзаменов.
    Я счастливый комкала билет.
    Вдруг вошёл попутчик: «Место занято?»
    — «Занято вперёд на сотню лет».

    Были с ним случайными соседями.
    Он бесцеремонно снял пиджак,
    улыбнулся: «Горькую отведаем?
    Может в дурака? Иду ва-банк».

    Мы играли на мечты, желания,
    на любовь, на чувства, облака,
    но ничья по нервам барабанила,
    нас двоих оставив в дураках.

    Заслоняя солнце разговорами,
    будущее выбросив в окно,
    он сошёл на станции: «До скорого», —
    в поисках вина и казино.

    С верхней полки, словно с биоспутника,
    видела расщелины судьбы.
    В мыслях о попутчике запуталась.
    Снег вставал на рельсы, на дыбы.

    Что ни год, то болтовня плацкартная,
    битва в подкидного дурака!
    Вот уже другой издалека
    лезет в душу мечеными картами.

    Глобальное похолодание

    Солнце, словно кофе, убегало
    из домов, из жизни обесточенной.
    На себя тянули одеяло
    звёздные ночные многоточия.

    Пополнев от наледи и снега,
    шар земной не умещался в космосе.
    Мы с тобою согревались бегом,
    пробавлялись мёрзлыми кокосами.

    Захлебнулся Эрос в Ледовитом,
    и сосульки строились навытяжку.
    Зимний мир казался неоткрытым,
    как вино тысячелетней выдержки.

    Не решаясь распечатать чувства,
    замерзали даже на экваторе,
    и всё с тем же ледяным занудством
    ты искал любовь по навигатору.

    * * *

    Морозов Юрий

    "Чукотка,которую помню…"

    Гость

    Гость

    Гравиметристы

     

    Гравиметристы

    Зимний вечер

     

    Зимний вечер

    * * *

    Мошников Олег

    "Край судьбы"

    * * *
    Детство… Тоненькая верба,
    Как мальчишечья рука,
    К нам в окно стучится, верно,
    От любого ветерка.

    Шорохи, возня в соломе,
    Половицы скрип да скрип.
    А ещё в огромном доме,
    Кроме скрипа – запах лип.

    Он врывается в окошко,
    Он сочится через щель,
    Да еще с гулянки кошка
    Всё царапается в дверь.

    Розовеют в печке сканцы,
    Вот бы с ходу да налечь.
    Баба Паша: «Кацу*, кацу!
    Погоди-ка, дай допечь».

    За терпение в подарок,
    Точно солнце из окна,
    Покатился с пылу, с жару
    Колобок из толокна.

    Я и сам бы, как впервые,
    Без дороги, прямиком
    В те края мои родные
    Покатился колобком!

    Да тоскующая верба
    Там давно стоит одна –
    Гнётся по ветру, но ветка
    Не касается окна.

    * Кацу – смотри (вепсск.)

    Поселок Шуя

    Поля
    За трассой поселковой –
    Заполонил гусиный гам:
    Растекшись чашей ледниковой,
    Вернувшись к прежним берегам,
    Онего шумное бушует!..
    На травы жухлые подул
    Весенний пал…
    Клубится Шуя,
    Рассыпав домики по дну
    Бескрайнего былого моря,
    Где льдов истаяла душа,
    И валуны на рыжем поле
    Навстречу памяти спешат,
    Кипевшей в северных широтах,
    Вознесшей их
    Наверх волны!..
    Поднялись птицы, в час отлета
    Укрыв крылами валуны,
    В клубах задымленного неба,
    Соединив в единый миг
    Волну и пламень,
    Быль и небыль,
    Пришедший с севера
    Ледник…

    Кисели

    Маме Галине Григорьевне

    Болен бор. Черничник болен.
    Вдоль дороги пустоцвет.
    Одаль сглаз болотный чёрен,
    Мелколесье на просвет.

    Мхи да ели - хороводом.
    Боже, слышишь ли отсель?
    Перед чаемым уходом
    Дай хоть ягод на кисель.

    Навещать сырую чащу
    Чаще, видно, зарекусь...
    Вар густой черничный в чашке –
    Как стекло... Стекло на вкус!

    Защемило грудь на крике:
    И утихло… Не в лесу…
    С липкой ягоды черники
    Спелую сняла осу.

    Ткнула в блюдце прилипалу:
    Вспух язык, смешно губе…
    Зашуршала, запищала
    Нежить в выстывшей трубе.

    Вьюшку вытянув за ухо,
    Тягой печь развеселю!..
    До тепла, единым духом,
    Липнут губы к киселю.

    Соленый лес

    Памяти отца Эдуарда Мошникова

    «Соленые» грибы рассыпались поляной
    За вырубкой, показанной отцом…
    В сырой тайге, поваленной, как пьяной,
    Заросшее приметив озерцо,

    Найти сосну с зарубкою отцовой…
    И самому пройти знакомый путь.
    Испить росы из впадинки груздевой:
    Родителя заботу помянуть.

    Отцовских вех – надломленные ветки –
    Корзиною стараясь не сшибить,
    Груздевый дух и запах стыни терпкий
    Соленою рубахой ощутить.

    Соленый мох на лапнике еловом
    Щекочет кожу теплою трухой,
    И дебри заболоченные снова
    Расступятся пред купиной сухой.

    И шляпы, шляпы круглые по склонам!
    Венчает короб сахарный венец!..
    И чудится в остуженном, соленом,
    Грибном лесу аукает отец.

    Сосна

    Солнце – твоя корона,
    Древо янтарной крови!
    Камни – зубы Дракона –
    Жаждут твоей любови.

    В том красота повинна –
    В предначертанье горнем…
    Камни глодают корни.
    Кровоточит пуповина.

    Ветви дрожат в бессилье,
    Все ненасытней ящер…
    Облаком, вскинув крылья,
    Древо летит над чащей!

    Банный дух 

    В исторической кижской баньке
    На полок было страшно лечь
    Или, веник запарив в баке,
    Богохульного гида сечь.

    Но по очереди, по очереди,
    Всех с оттягом: за дурь, за ум!
    Зря увенчивали иль порочили
    И пророчили наобум.

    И шипящие капли – в стороны,
    Чтоб до косточек каждый взмах!
    И впиваются листья в бороды,
    Тлеют шапки на головах.

    Пышут жаром, лютуют веники,
    Правит избами Банный дух!
    Куры прячутся в подмареннике.
    Их с повинною ждет петух.

    И остывший закат малиновый
    Из парной по траве шуршит:
    Извивается по-змеиному
    От камней раскалённых шип.

    Потолок, как в Сахаре небо,
    Дышит зноем – не продохнешь…
    Настежь дверь! Из глубин Онего
    Всё вычерпывай, звёздный ковш!

    И, взлетев на пригорок ветреный,
    Церковь смотрит поверх вершин,
    Проливая на мир серебряно
    Свет с осиновых лемешин.

    Рождество

    И песцовый волнистый мех,
    И резные ларцы добра –
    Не заменят собой вовек
    Блеск январского серебра:

    Этот кованный стужей лес,
    Эти звонкие кружева...
    В горку – хочется до небес
    Стежку снежную вышивать!

    В золотистых глазах твоих
    Драгоценный искрится смех…
    Тропкой торною – для двоих –
    В Рождество серебрится снег.

    * * *
    Стихло половодье.
    Рыжая накипь
    опоясала озёрные скалы.
    Закачалась над водой
    верхушка синего
    июльского неба.

    Заходит солнце...

    Но кажется:
    всё здесь недвижно -
    лучи и воздух,
    волна и птицы!
    И только вёсла рвут
    невидимые путы
    тишины...

    * * *
    Сентябрь в Симеизе – кисейные платья,
    Базары и пляжи восточных расцветок…
    На Севере листья кружатся над пядью
    Земли, онемевшей под сумраком веток.

    Прострочена клином небес парусина.
    Последний стежок: к неземному – земное…
    И рвет золочёные путы осина,
    Связав с неизбежностью что-то иное.

    Карельский орнамент – осенние листья
    И птицы отсчет поведут от полудня:
    За семь перелётов (читай – в Симеизе)
    На праздники солнце, и солнце по будням.

    На Севере осень нежнее – до дрожи,
    До зыбкого дыма, до пепельной сути…
    И к небу вечернему в звёздный горошек
    Душа приникает – воздушный лоскутик.

    * * *

    Мягков Владимир

    "На берегах Охотоморья"

    Горизонты Охотского моря
    Горизонты Охотского моря

    Жемчужный день
    Жемчужный день


    Мыс Нюкля. Январский рассвет


    Скалы Три брата


    Тауйская губа. Зимнее утро


    Туман над бухтой Светлой

    Серия картин "Поход на Север" создана по мотивам  легенд и саг, художник обращается к драматической северной  истории  и мифологии.

    * * *

    Наумова Екатерина

    "Северно-рыбно-одинокое"

    Ныне и присно - вовек одинок.
    Как в мире идущих - родиться без ног.
     
    Как в мире без почты - родиться письмом.
    Как в мире не спящих - зевотой и сном.
     
    О, где мой народ? Я последний из них.
    Забытый язык, ускользающий миф.
     
    Как рыбки-слова по ту сторону щёк
    Того, кто их спас и до срока умолк:
     
    Ведь тлеют на воздухе вмиг плавники.
    Итак, непременно идти до реки!
     
    И только из уст - лично, строго - в уста,
    Иначе умрёт этих слов красота.
     
    Идти этой белой страной и молчать.
    Огонь разводить, на земле ночевать.
     
    Вычесывать звезды из грязных волос,
    Твердить про себя беспокойный вопрос…
     
    Уж трудно глазам с непривычки смотреть:
    На нити следов нижет головы смерть.
     
    Нет… Это всё сон! Ты мне свой. Ты не мог
    Стелить этот лёд, красть тропу из-под ног,
     
    Копать эти ямы на каждом шагу!
    Иначе зачем я тебя берегу?
     
    Ведь всё хорошо, ты со мной, ты со мной...
    Спи, северный зверь, мы проснёмся весной.
     
    И станем читать долгожданную песнь.
    Запомнишь навеки свершённое здесь –
     
    Гляди, как из рыбок-отпущенных слов
    Рождается чудо любви и стихов,
     
    Когда над великим потоком реки
    Блеснут на секунду тех рыб плавники.

    * * *

    Нетребо Леонид

    "Полуостров Налим"

    Времена романтического Севера кончились. Нынешние северяне никакие не бродяги, не охотники, не рыбаки. Живут в многоэтажных домах, смотрят телевизор, блуждают по Интернету. Некоторые, правда, гуляют по грибы и ягоды или жарят шашлык на ближайшей опушке.

    …Однажды скучным летним днем коллега по работе, очкастый романтик, стал агитировать меня на рыбалку, что явилось для меня полной неожиданностью. "Ведь скукотища!” – то и дело повторял он, волнуясь, боясь, что я откажусь. "Скукотища!" Он повторял это “словище” так, что от него не веяло грустью, не мучило совесть, не хотелось застрелиться. Наоборот – оно получалось радужным, озарённым предвкушением забытого рыбацкого трепета. Оказывается, он нашел кампанию рыбаков, которые брали его в грядущую субботу на “совершенно дикий полуостров” с девственными озерцами, кишащими рыбой и ондатрой, где пешком ходили лоси и глухари. Я сказал, что если хотя бы часть из красочно описанного правда, то я еду. Но при одном условии: подготовка к рыбацкой прогулке не должна требовать насилия над моей закостеневшей ленью.

    “Что т-ты! – замахал аристократическими конечностями коллега. – Возьми, что найдется. Можешь ничего не брать, езжай, какой есть. Ужение рыбы не главное! Выкладывай сумму на провизию – и жди уик-энда”. Вряд ли я поехал бы в другое время. Но сейчас я “холостяк” – жена в отпуске, в каком-то санатории, где лечат от… У нее целый букет. Но, говорят, все – следствие. Поэтому лечат нервы.

    В моем гараже нашелся старый рюкзак, метров двадцать лески с палец толщиной и несколько ржавых крючков большого калибра.

    В субботу утром мы с моим доверчивым коллегой в составе банды рыбаков (так я окрестил эту колоритную группу, бородатую и, как показалось, хронически хмельную, после первых минут знакомства) выехали на “вахтовке” по грунтовой дороге, тянущейся по лесотундре вдоль бывшей сталинской железной дороги.

    Заблестела вода – нашему взору явилась речка Правая Хетта, витиевато живущая среди лесных грив, озер и болотных проплешин Ямальского Севера. Во множестве мест ее крутой змеиный зигзаг творит полуостров, омывая часть суши с трех сторон. На резиновой лодке, в три заплыва, мы переправились на другой берег, край очередного полуострова, где нас встретила сторожка, легкая конструкция из лиственничных жердин, обшитых досками, обтянутых черной изоляционной пленкой, с дощатыми нарами и полками.

    Свечерело. Торопливый костер перешел в основательное огнище. Волосатый Распутин многолико, с десятка литровых бутылок, одобрительно сверкал гипнозными очами на бушующих рыбаков, пугающих песенным ревом еще недопуганные остатки северной природы. Настоящие бродяги уважают свободу: никогда не будут приставать с расспросами, убеждать попробовать то-то, сделать так-то. Это был тот самый случай: на меня, казалось, никто не обращал внимания, в то же время я не чувствовал себя лишним. Что касается моего коллеги, то быстро опьяневший, как от внезапного счастья, он у костра был беспомощен и страшен одновременно. Словно пляшущий мутант, с желтыми, огненными пятаками вместо глаз и очков, он выделывал у пламени невероятные, невиданные мной доселе движения, и пронзительно ритмично визжал, будто кто-то в кустах без устали давил на устрашающий клаксон. Наверное, это, по логике коллеги-романтика, было возвращением к природе. Так и прошла ночь – у костра, под неусыпным, допинговым бдением “Распутина”. С похмельным рассветом ночные собутыльники разбрелись по полуострову, направляясь вглубь, в сторону от реки. Именно там, по рассказам коллеги, находились кишащие рыбой девственные озера. Мой товарищ и еще пара "нестойких интеллигентов" остались спать в вигваме. Итак, я остался один в этом чужом для меня коллективе, но отступать было некуда.

    Оказалось, что у всех рыбаков, несмотря на их затрапезный вид, отличная экипировка, спиннинги, удочки, блесны… Моя скромная амуниция, из ржавых крючков и куска толстой лески, стыдливо прячущаяся в кармане, безнадежно уступала их великолепию. Именно по этой причине я не увязался ни за кем из “профессионалов”, а, взяв от кострового достархана лишь полбуханки хлеба и обрезок колбасы, ушел в противоположную сторону – пересек полоску леса, спустился к берегу реки, где мою бедность никто не мог созерцать. Я выбрал место с невысоким обрывом, где сказочная темнота вод сулила надежду на необычный улов. Дьявольские ли пары “Распутина”, или некий "классовый" протест, не помню, но что-то подсказало мне идею демонстративно поймать самую большую рыбину, какую-нибудь гигантскую щуку, дабы доказать свою рыбацкую состоятельность, на самом деле мало зависящую от экипированности.

    Я нашел толстую березовую жердину. Привязал к этому несгибаемому удилищу леску “миллиметровку”, маниакально радуясь ее прочности. Из четырех крючков связал приличный якорек. Роль грузила доверил моему ключу от гаража, очень кстати оказавшемуся в кармане. Колбасный обрезок щедро наколол на якорь суперудочки в качестве деликатесной насадки. Кусок хлеба предназначался мне, чтобы продержаться до поимки щуки, без которой я уже окончательно решил не возвращаться в лагерь. Итак, удилище вогнано в песок. Размах, бросок, громкий шлепок по воде, – и рыбалка для меня, наконец-то, после десятилетнего перерыва, началась. Конец августа. Как говорят на Севере, уже не лето. Реальная осень желтила и обгладывала березу, солнце не грело, – его просто не видно за неконтрастными, как воспрянувший к небу туман, облаками. Я развел небольшой костерок, который согревал меня весь мой рыбацкий день. Вечером со стороны лагеря послышались голоса, это возвращались рыбаки с озер. Вскоре, уже в сумерках, загорланились песни, но они были уже не так громки, народ устал. В полночь все стихло. Видно, что на мое отсутствие пока никто не обратил серьезного внимания. Только несколько “ау” перед полным затишьем. Это очень кстати. И все же: эх, коллега…

    Надо ли уточнять, что у меня все это время, с утра до ночи, не было ни клева, ни поклевки? Утром предстояло отчаливать домой. Я был уже без сил, глаза слипались, было очень грустно – оттого, что моя сегодняшняя мечта не реализовалась, что завтра будет стыдно перед собой за возвращение без улова. В качестве утешения – рассеялись свинцовые облака, и в небе появилась ласковая луна, волшебно озарив окружавшую меня природу. Чуть в стороне, из прибрежной полоски воды, рядом с дрожащим блином отраженной луны, выявилась острая мордочка ондатры. Не обращая на меня внимания, она проплыла под удочкой, похожая на мокрую варежку. Стало тепло и уютно, сон и явь смешались.

    …Кого-то принес аист, кого-то нашли в капусте. А меня поймали в реке. Я проплывал… Зашли в воду, взяли на руки, прижали к себе, вышли на берег. Так говорила мама. Я часто пытался представить себя плывущим, тогда. Плыл ли я, играя – ныряя, выныривая. Или просто лежал на волнах, и смотрел в небо. Почему маленькие не тонут? Вот так, отвечала мама, не тонут и все. А откуда я взялся, плывущим? Из реки… А что я там делал до того как меня… поймали? Просто… жил, наверное, особенным образом; пришло время, и мы тебя… забрали из воды. Зачем? Ты стал нам нужен. А почему я ничего не помню? Так надо, да и вообще: маленьким полагается помнить только с определенного возраста. А где мне было лучше, там или здесь?.. Даже родители, оказывается, не знают всего. Для них я: взялся, явился, материализовался – и поплыл.

    В детстве я часто таился на вечернем берегу: вдруг кто-то, маленький, поплывет мимо… А что бы ты с ним сейчас делал? – смеялась мама. Играл, дружил бы… Придет твое время – и ты его обязательно поймаешь. Раньше он все равно не появится…

    Это было не здесь, – гораздо, гораздо южнее. Большинство взрослых северян – пришлый народ. Даже если умереть здесь и быть похороненным в вечной мерзлоте, все равно остаешься пришлым, “памятным” – пришедшим сюда на памяти, чьей-то. Что касается моей, – иногда я жалею, что она у меня есть… Лучше бы я был “беспамятным”.

    …Куда ты ушел? – ты был таким хорошим: звонкоголосым, красивым. … Желанным и любимым. Я мечтал, – эта мечта была трогательной, наивной, бесполезной, невинно навязчивой, – мечтал, что позже, когда ты спросишь: а где вы нашли меня?.. Вот тогда, умиляясь и смеясь, я скажу такое знакомое, красивое и удивительное, которое, несомненно, повлияло на то, каков я есть, – а я хотел, чтобы ты повторил меня, счастливого, – я скажу, прошепчу, выдохну: из реки!.. Я хотел, чтобы ты, вырастая, как можно дольше верил в сказку: и пока верил бы ты, верил бы и я, ради тебя. Но вышло наоборот: ты вынул из меня и забрал все, что было возможно. До тебя, до того, как ты появился, в реке жили русалки, водяные… После тебя, после того как ты… – только рыбы.

    Удочка, как живая, стала выворачиваться из песчаной лунки. Затем решительно дернулась, отделавшись от твердыни, и поползла к воде. Только когда она хлюпнулась и попыталась унырнуть, скрыться от меня безвозвратно в пучине, я, стряхнув дрему, понял, в чем дело. Не раздумывая более, рухнул в речку, замочившись по пояс, но удилище ловко ухватил и, стараясь не делать резких движений, осторожно пошел обратно к берегу. Моя мечта, моя удача была уже близко, на том конце двадцатиметровой лески, оставалось только аккуратно вытащить ее на берег и, как говориться, схватить за хвост, взять за жабры… Что это крупная рыба, я не сомневался: сильно не сопротивляясь, она, тем не менее, шла ко мне довольно тяжело, чувствовалась масса и мощь. Я ожидал увидеть острую пятнистую морду щуки, похожей на осиновое бревно. Но увидел тупое рыло, подобное началу черной торпеды или маленькой подводной лодки. Как бы то ни было, нужно теперь вытащить это чудо-юдо хотя бы в полтуловища на берег, после чего крепко ухватить за жабры… Полтуловища чудовища уже на берегу, превозмогая минутный страх, протягиваю руки к жабрам, стараясь не попасть в разверзнувшийся рот, из которого, как погремушка на резинке вдруг выскакивает мой самодельный якорек с ключом от гаража. Рыбина сползает обратно в свою стихию, еще не понимая, что спасена. Пользуюсь ее секундным замешательством, и быстро сжимаю ладони на середине скользкой торпеды. Стоя на коленях, приподнимаю из воды уже напрягшееся, готовое к спасительному для него движению, тело, и, собрав все силы, борцовским приемом тяну его на себя, а затем перебрасываю через плечо подальше за спину. Сам после этого реактивно скольжу в обратную от броска сторону, в воду, падаю с обрыва. Впрочем, я быстро сориентировался и, определившись с донной твердыней, пошел к берегу, стряхивая с лица застившую глаза воду.

    Налим, – а это было уже ясно: огромных размеров налим, – совершая сгибающе-разгибающие движения, благодаря береговому наклону, продвигался к воде, то есть ко мне навстречу.

    Мы оба спешим.

    Мы встретились лицами, мордами, харями на самой границе воды и земли. Он открыл пасть, – от неожиданности я отпрянул. И поскользнулся, напоролся ребрами на подводную корягу. Вздохнув от боли, втянул в легкие порядочный глоток воды. Мои неудачи прибавили сопернику уверенности, и он уже свесил голову за край обрыва. Я в вымученном броске вытянул руки, и, что было силы, толкнул его от себя, от воды, – он, громко шлепая, перекатился, прилично отдалившись от кромки берега. Видимо поняв, что бороться со мной можно и нужно, он опять зашевелился, заскользил по мокрому песку. Но я уже вышел на сушу, готовый стать ему непреодолимой преградой к спасительной воде.

    Однако здесь я понял, что силы мои на исходе, сердце останавливалось, я уже ничего не видел. Недосып, борьба, волнение, ушиб груди. Я просто рухнул вперед. Удачно – подо мной заходило крепкое живое тело. Движения были отчаянными, и потому казались сильными, способными на многое.

    Налим был мокрым и скользким, по-змеиному выворачивался из-под меня. А вода близко. Я решил, прежде чем потеряю сознание, поглубже, до прочного там застревания, вставить ладонь под жаберную крышку, приковать налима к себе, как полисмен преступника крепкими наручниками. Аналогия нисколько не смешила меня, но прибавляла логики, а значит, и сил, к странному в обычных обстоятельствах решению.

    Наконец ладонь, преодолевая сопротивление, вошла в шершавое отверстие. А после того, как мне там стало тесно и больно, и я откинулся на спину, и глянул на "преступника", я понял, что попал не туда. Но сил исправлять уже не оставалось.

    Налим быстро затихал. Потом мы долго лежали жуткой парой на ночном пляже: я – навзничь, руки в стороны, одна ладонь в пасти мертвого налима; налим – на боку, безжизненно глядящий мутным глазом на того, чья ладонь застряла в его онемевшем рту. Какая чушь, так не бывает, я брежу.

    …Агу-у! Э-эй!.. Почему ты лежишь такой – непохожий на себя. Что с тобой стало? – ты кусаешь мою ладонь… Мне больно. И страшно. Ты должен держать в своих ладошках, теплых и мягких, всего лишь один мой палец. Ты должен причмокивать и улыбаться во сне. Помнишь? – где-то рядом должна тихо, чтобы не разбудить нас, плескаться мыльная вода, в пластмассовом корыте… А я не должен плакать. Как плакала… она, когда, после переезда в новую квартиру (мы не могли оставаться в прежней), не смогла найти медальона с пучком твоих… М-ммм!… Это я от боли, отдай мою руку, я положу ее на свою грудь. У меня там невыносимо болит. Ты что-то сломал, разбил там, может быть сердце… Такой маленький – а разбил…

    …Чу!… Ты такой большой и темный. И холодный, как земля. Бр-р-р! Нет, предыдущее не про тебя. Ты – всего лишь налим. То я, можешь считать, выдумал. “Не было” или “нету” – какая разница? – никакой! Но первое – легче. Я выбираю то, что легче. Извини, старик, отвлекся, давай о тебе. Ты, кажется, действительно – старик, – вон какой большой. Возможно, мы одногодки. Знаешь, я тоже из реки. Мы с тобой, – как это по-нашему, по речному? – не земляки, а… “изрекИ”… Ты, наверное, хотел бы спросить, зачем я тебя поймал? Точного ответа не знаю, некогда было об этом подумать, как ты помнишь. Наверное, так: я человек, ты – дичь. Действительно, я найду тебе применение (и оправдание себе). Я выну из тебя печень, это деликатес. Из твоего массивного тела я сделаю фарш. Но… Но приедет моя жена и скажет печально: разве нам нечего есть?.. Она у меня хорошая, только часто плачет, ей тебя будет жалко. А коллега сообщит брезгливо: фу, налимы едят падаль. Не обижайся, “изрЕк”, на нас, на людей. По мне, в чем-то ты благородней нас: иной раз ты поужинаешь живой лягушкой – мы же питаемся только мертвечиной.

    …Перед самым рассветом луна зашла за тучу, стало опять темно, когда я отделился от налима, это стоило немалых усилий. Пора возвращаться. Я понес его осторожно, как мертвого ребенка, в лес, прихрамывая и жмурясь от боли. Я не мог его оставить на берегу. Стараясь запомнить место, уложил уже не такое скользкое, подсохшее тело в траву, наверное, решив удивлять рыбаков своим уловом утром, на их свежие головы. Подойдя к “вигваму”, обнаружил там спящих вповалку рыбаков и в их числе моего коллегу по работе. В ближайшем рюкзаке нашел аптечку, кое-как перевязал руку. Оживил костер, благо угли еще тлели, и стал подставлять бока к гудящему пламени для просушки одежды и согрева остуженного и ушибленного тела. Боль немного утихла, и вскоре я забылся, прислонившийся к дереву.

    Утро всеобщего пробуждения было поздним. У меня, оказывается, поднялась температура, что быстро определил мой коллега, который, наконец, вспомнил о том, которого он сюда, “на природу”, сагитировал. Сильно не интересуясь причиной моего хвора, наверняка полагая, что я заурядно простудился, мне дали немного водки и приказали собираться. Осторожно, стараясь не бередить грудной ушиб, я пошел искать налима и не нашел его. Искать дольше было уже некогда – звали к лодке. Может быть, по причине общего недомогания и легкого опьянения, я отнесся к этому спокойно, если не сказать равнодушно. Даже рассказывать не стал о ночном приключении. Да и без налима – кто поверит? Было – предъяви! А без доказательств тебе самому расскажут подобных историй – сколько угодно.

    Это была моя последняя рыбалка, так я окончательно решил. Как мудро сказала моя жена, вернувшаяся из санатория: от рыбалок – одни потери. Действительно, несколько недель у меня срасталось сломанное ребро, трудно заживали раны на руке, остались шрамы, не говоря о простуде. Ключ от гаража, конечно, пропал на том самом берегу реки. Пришлось пилить замок. Впрочем, это мелочи.

    Коллега по работе, напротив, активно продолжал "возвращение к корням", стал настоящим рыбаком. Однажды, через год после нашей с ним рыбалки, он, как и положено рыбаку, славословил.

    – …Все-таки зря ты завязал. Помнишь тот чудесный полуостров? Там ведь тьма рыбы, глухари, лоси, ондатры… А еще, знаешь, никогда бы не поверил. Оказывается, налимы выползают в траву из озера, там, где воды чуть-чуть. А потом вода сходит – и налим на суше остается. И я недавно одного такого нашел! Да-да! Скелет, правда. Вот тттако-ой! Удивительно, как он туда дополз! Далековато от озера, почти у реки. Что, не веришь? Не вру, вот такой!

    У меня вырвалось невольно:

    – Убавь немножко!

    – Ты мне не веришь? Мне? Могу фотку, но ты ведь скажешь: фотошоп. Поехали, чтобы воочию! Пари на "Белую лошадь"? Учти, на черепушке вещдока – моя сигнатура, улика авторства.

    – Он мой.

    – В смысле того, чтобы я тебе его подарил? Извини, старик, уже не могу. Ни за "Распутина", ни за "Лошадь". Мы его заскобили в красном углу вигвама, смеемся, – вместо распятия. Решили, он будет талисманом тех мест, ангелом-хранителем, ну типа этого. "Полуостров Налим” – так теперь все это называется. И уже замечено всеобщее почитание, мужики вчера рассказали: скелет кто-то уже клеем и лаком обработал. Вокруг на стене – автографов!.. Язычество! Возвращение к корням!

    Я отказался от пари, махнул рукой, ладно, верю.

    С тех пор прошло еще несколько лет. Прогресс крепчал, на Ямале появилась сотовая связь. Я, наконец, домучил никому не нужную диссертацию. Нужно защищать, и писать что-нибудь еще. Во всяком случае, так говорит жена, я ведь должен к чему-то стремиться.

    Бывший мой целеустремленный коллега воплотил очередную мечту – женился на романтической душе, с которой познакомился у одного бродяжьего костра. “Душа”, совершив с ним несколько перелетов из города на озера и обратно, после загса несколько изменила его романтические взгляды на бытие, и вскоре молодая чета навсегда отбыла от северных просторов – вить гнездышко: не в райском шалаше, но в столичной квартире.

    Рыбаков, с которыми ездил на полуостров “Налим”, я никогда больше не встречал. Где расположена та сторожка, в которой висит скелет моего налима, уже не найду (да и там ли он?). Много островков и полуостровов на реке, и, соответственно, сторожек, “вигвамов”. Честно сказать, искать и не собираюсь, на рыбалку совсем не тянет. Недавно вдруг впервые подумалось: а не приврал ли тогда мой коллега про скелет налима? Вполне может быть (не со зла – просто так), – и совпала просто его байка с моим бредом. Вот так и рождаются легенды: один что-то случайно поймает, другой приврет – и нате вам, жалейте, поклоняйтесь. Отпустил бы я тогда этого налима – и ничего бы не было. Сейчас уверен: окажись он живым, когда я пришел в себя на берегу, с рукой в его пасти, – отпустил бы. Но он быстро умер. А мертвого в воду бросать – кто же так делает.

    …Если когда-нибудь дорога ваша будет пролегать по северной, приполярной трассе, около газового месторождения “Медвежье”, вы обязательно будете проезжать по грунтовому тракту, где несколько десятков километров ваш автомобиль будет иметь с одной стороны хороший ориентир – старую железную дорогу, "сталинку", "Мертвую дорогу"… Нет, так вы не найдете.

    Или если вам вдруг придется сплавляться по Правой Хетте до Надыма… Впрочем, это уж совсем маловероятно.

    Ну, скажем, если вы случайно будете в наших краях, и местный любитель рыбной ловли или охотник расскажет вам про "Полуостров Налим” или что-то в этом роде, про сторожку, в которой прибит скелет налима, опрометчиво выползшего на сушу из озера…

    Не верьте, озеро – это вздор. Налимы, хоть и ползают по дну, любят волю, живут в проточной воде. Чего только не расскажет этот народ – рыбаки!

    А я уже давно не рыбак. Поэтому хочу, чтобы вы знали правду: тот налим – мой… Вернее, мы… были знакомы. Совсем недолго. На суше он жить не мог, поэтому быстро умер. А жил он – в реке.

    рассказ "Ржавый кулик"

    Утром жена приводила в порядок мой любимый коричневый костюм, вынула из нагрудного кармана ресторанную салфетку.
    – Хорош ты был вчера, Куликов, фирменный салфет со стола увел. – Она развернула жесткий накрахмаленный квадрат. – Так, попробуем разобрать письмена на кабацких скрижалях. “Сияние Севера”, ну, это точно не ты вышивал, я бы заметила. А вот – чернилами… Слушай и вспоминай. Кажется, начало трактата:

    “Пангоды – ржавый кулик на болоте, Звездный штандарт над языческой речью…”

    – Кулик! Я всегда тебе говорю: не запивай коньяк шампанским. Учти, завтра будет только чай с тортом. Ты успеешь?
    – Успею…
    – Смотри. Мы с Вовкой спать не ляжем, будем ждать. Он ведь даже друзей не пригласил, так и сказал: только семья. Как отрезал. Совсем взрослый стал “куличок” наш… Не опаздывай.
    – Ну что, берем? – спросил Борька, дизельная душа, смеясь и тормозя, когда неизвестно откуда – то ли из зарослей багульника, то ли из редкого чахлого березняка – на обочине дороги появилась девичья фигура, одетая в джинсы и штормовку, обутая в низкие резиновые сапожки.
    До Пангод оставалось совсем немного. Августовский день заканчивался отсутствием теней и оттенков. Наверное, поэтому девушка сливалась с кустами поблекшего иван-чая, с серыми стволами лиственниц, с белесой песчаной дорогой. Две поджарые собаки, стальная и рыжая, проводили ее до кабины и, не оглядываясь, неторопливо потрусили в сторону от трассы, быстро исчезая в ягельном мареве.
    – Твои собачки, что ль? – фамильярно спросил Борька, включая передачу, мгновенно оценив социальный статус незнакомки.
    – Нет, – не принимая тона, ровно ответила девушка, – из тундры пришли. – Она откинула капюшон выгоревшей штормовки, аккуратно убрала за плечи рассыпчатые пряди песочных волос.
    – Ого!.. – не удержался Борька и долго посмотрел на девушку. Не обнаружив обратной связи, продолжил, оправдывая восклицание: – Так это ж одичавшие собаки, хуже волка бывают. И много ты с ними прошла?
    – Километров пять, – так же бесстрастно сказала девушка.
    – Смотри, а? – Борька хохотнул, глядя на меня и кивая на мою соседку по сиденью: – Природа-мать! Ты, вообще, откуда?
    – Родом? Из Лабытнаног. Работаю в Пангодах.
    Отвечая, она лишь слегка поворачивала голову в сторону собеседника, добирая до вежливости ресничным движением продолговатых глаз.
    – В РСУ, наверное, работаешь, маляром?
    Девушка кивнула.
    – Много там ваших работают, целыми выводками. А переведи-ка ты мне, пожалуйста, что будет по-вашему, по-ненецки, что ли, само это слово – Лабытнанги? – Привыкший к словоохотливым студенткам стройотрядовкам, которых множество повозил в это лето, Борис уже почти потерял интерес к попутчице. – Ну что, искупаемся? – Он свернул с дороги в небольшой карьер, заполненный водой. – Посиди, красавица, мы сейчас. Всегда здесь останавливаемся. Пять минут, нырнем-вынырнем, дальше поедем. Духота…
    – Семь лиственниц, – почти прошептала, прошелестела перевод девушка, ни к кому не обращаясь. – По-хантыйски.

    Борька лихо подъехал близко к воде, и передние колеса машины прочно увязли в мокром песке.
    Борька вдоволь наматерился и ушел в сторону трассы – нужна была другая техника, чтобы вытащить нашего бедолагу.
    Он долго не возвращался, быстро смеркалось, и мы с Анной – так звали девушку – развели небольшой костер.
    Она рассказала, что каждую субботу ходит из Пангод к родственникам в стойбище, что здесь недалеко, километров восемь от трассы. Часть пути, если повезет, проделывает на попутках. Утром надо быть на работе, и, если Борис еще долго не найдет машину, она пойдет пешком, по короткой дороге, прямо через вон тот перелесок.
    Я признался, что впервые общаюсь с ненкой и очень мало знаю о ее народе – по сути, только то, что иногда печатают в местных газетах и показывают по центральному телевидению, то есть практически ничего. Что-то на меня нашло, и я, как бы шутя, рассказал то, что было на самом деле, – я рассказал, что до последнего часа представлял всех женщин коренных северных народов низкорослыми, скуластенькими, с черными прямыми волосами. Что, как ни странно, типичный их образ для меня – молодая девушка в кирзовых сапогах, строительной робе, заляпанной известкой и краской. Ведь Пангоды – бывшая станция «Мертвой дороги», ныне форпост освоителей газового месторождения, и поэтому здесь уже много лет нет места «детям тундры» в их природном облике… Я начал волноваться, и заговорил шаблонными фразами.
    Аня грустно улыбнулась:
    – А сколько живешь здесь, в наших краях?
    – Почти двадцать лет…
    Она понимающе, утвердительно покачала головой, а я удивился тому чувству, которое секунду назад испытал после слов: “в наших краях”. Конечно, все правильно. Но я думал, эта местная девушка, узнав, что я тоже, можно сказать, коренной житель по прожитым здесь годам, и меня, пусть с натяжкой, включит в то, что подразумевает, говоря: “наши…” Но нет – только покачала головой, не осуждающе, но… Сочувствуя?
    Мы оба надолго замолчали.
    Вокруг костра становилось все темнее, потом резко обозначила себя настоящая ночь. Глаза девушки стали казаться неестественными, так сильно в них отражались желтые огни, поэтому я, уже не боясь показаться смешным в таких ненастоящих глазах, решился задать вопрос, против воли получилось немного обиженно, с вызовом:
    – Анна, признайся, ты что, жалеешь нас? Ну, меня, Бориса?.. За что? Огненные узкие щелки, в которые превратилась вся девушка, не смутились, не отделались шуткой, промолчали, щелкнули палочкой, распушили искрами раскаленную головешку…
    Она сказала – после жесткой паузы, но мягкими извиняющимися словами, которые, впрочем, уже не относились ни к чему предыдущему:
    – Мне пора. Скоро на работу.
    Вдруг представилось невыносимо тоскливым даже ненадолго остаться одному у ночного костра, рядом с молчаливым “Камазом”, на берегу ржавого карьера с тихой безжизненной водой.
    – Подожди. Побудь немного.
    – Зачем?
    – Ну… Расскажи что-нибудь на память мне, легенду какую-нибудь, что ли.
    Анна ненадолго задумалась, потом быстро заговорила:
    – Хорошо. Легенда. Но – моя. Понимаешь? Я ее, если по-вашему, придумала. Теперь будет – и твоя, если… захочешь.
    Ты на вертолете часто летаешь над моей землей, видишь какая она? А теперь… Представь себя птицей – твой взор не будут ограничивать рама и стекло иллюминатора, перестанет мешать шум двигателя, суета будней…
    – Можно куликом?.. – неожиданно вырвалось у меня.
    – Кулики высоко не летают, но – как хочешь. И – слушай…
    “Кулик, поднимись повыше в небо и подольше полетай над моей землей.
    …Очень давно здесь было вечное лето, и жили только большие и малые существа из твердой воды. Они были похожими на змей, черепах, пауков. Земля кишела ими. Это было то долгое время, когда Бог обустраивал землю, расселял народы. Где-то сильно не хватало тепла, Бог забрал его отсюда. Сделалась зима. Чудища замерзли, окаменели. А когда на земле установился порядок, и по окончательному закону появились четыре времени года, весной тела оттаяли и превратились в живую воду. Так образовались реки, озера, ручьи. Появилась растительность, здесь стали селиться рыбы, птицы, звери. Сюда пришел мой маленький народ и стал частью этой жизни. Не царем, не хозяином – частью.
    Ничего не менялось тысячу лет…”
    – Анна, подожди, можно дальше я? Вот так:
    “…Ничего не менялось тысячу лет, пока не прилетел ты, Ржавый кулик…”

    …Когда Пангоды заснули, Кулик открыл глаза и обнаружил себя на пустыре среди кирпичных и бетонных новостроек. Он осторожно расправил ржавые крылья и тут же сложил их. Потрогал клювом застоявшиеся ноги, потоптался на месте. Присел и, почти не применяя крыльев, запрыгнул на плоскую крышу пятиэтажного дома.
    Повернул голову на восток, в сторону центральной свалки. Как всегда, там маячил темный силуэт. Свалка вырастала вместе с поселком. Вместе со свалкой рос Черный ворон, он уже доставал Кулику до колена. И с каждым годом становился все наглее. Вот и сейчас – делает вид, что не замечает Хозяина, что ничего его в жизни не интересует, кроме мусора: разгребает лапами рыхлые кучи, перекладывает клювом с места на место ящики, коробки, бутылки. Но Кулик знает, что Ворон все видит, всем интересуется, ждет.
    Мерзкая тварь, – в очередной раз заключил Кулик и мягко спрыгнул на землю.
    Перешагивая через деревянные двухэтажки, дошел до старого центра поселка.
    Что-то нужно делать. Уже несколько лет дует новый беспокойный ветер, сны стали тревожными, а пробуждения безрадостными.
    Он вытянул клюв и склевал звезды на исполкомовском флаге, прислушался. Из-под обшарпанного общежития выскочил таракан. Кулик нагнулся к нему, таракан успел спрятаться.
    Приближалось утро, глаза слипались. Кулик решил спать здесь же, никуда не уходя. Проваливаясь во мрак, он видел себя то давно сгоревшим общежитием, то зэковским бараком, то поселковым кладбищем… Он опять открыл глаза, огляделся, ища покоя.
    Рядом жил парк, ровесник поселка. Деревья росли так медленно, что за двадцать лет с тех пор, как их посадили, они только перестали быть похожими на кусты. Но это обстоятельство никогда не огорчало Кулика, потому что оно было вполне согласно с природой болота, на котором жил теперь он, Ржавый кулик.
    Он зашел в парк, примостился у самой высокой лиственницы и сразу же заснул. Уже через минуту большое прозрачное пространство в центре парка затянулось, заполнилось обычным утренним воздухом – смесью дизельной дымки с легким рассветным туманом.
    Наш “Камаз” вытащили только на рассвете. Когда я проснулся, он уже стоял на возвышенности с работающим двигателем.
    Борька, довольно урча, умывался около того места, где недавно безнадежно покоились колеса машины.
    – Привет, спящая красавица! Куда девчонку девал, признавайся? – Он хитро улыбался и заговорщицки двигал мокрыми бровями. – Ничего девчонка, а? Ты чего такой кислый? Ну, ладно, уговорил, жене не расскажу. Нет, правда, случилось что? – Он перестал смеяться.
    – Случилось, – я закончил умываться и пошел к машине. Представил, как Борька обиженно смотрит мне в спину, обернулся, постарался улыбнуться:
    – На день рождения сына опоздал… Парню шестнадцать лет, представляешь? А я опоздал. Поехали?

    * * *

    Николаев Сергей

    Подборка стихов "Облака в неразборчивом небе"

    Создана по впечатлениям от многочисленных поездок автора на Север.

    * * *
    Поезд кого-то везёт на юг,
    северный ветер летит вперёд.
    Рядом проходит полярный круг —
    тихой заботой любой живёт.

    Рыбы поймать, наколоть дрова,
    сладкой морошки набрать ведро.
    Ходят медведи вокруг двора.
    Месяца два на дворе тепло.

    В серых бараках рожают, спят.
    Снег раскидают: «Привет, сосед!»
    Рысь проносила вчера котят —
    за огородами чёткий след.

    Ни телевизора, ни врача
    в этих местах, и тоска берёт
    прямо за глотку. С горла хлеща,
    поезд идёт, не сбавляя ход.

    * * *
    Я стоял на склоне горы Нин-Чурт –
    по-лопарски Женская Грудь.
    Куропатки спали в камнях, ничуть
    не боясь голодных причуд.

    А внизу простёрлась тайга вокруг,
    и река блестела светло.
    Города припомнились, как недуг,
    как бетон, железо, стекло.

    И тогда открылось мне, кто я сам,
    для чего на грустной земле,
    словно призрак, шастаю по лесам,
    раздуваю угли в золе.

    Чуть кружилась бедная голова,
    отползала зверем тоска.
    И клубилось облако там, где два
    упирались в небо соска.

    * * *
    Пляшет на рыжих сучьях алый божок огня.
    Тени, как великаны, ходят вокруг меня,
    ищут кого-то, машут страшно руками, вдруг
    ухают, словно совы, древо о древо трут.

    Так и сижу смущённый, хлеба надев ломоть
    на обгорелый прутик, – грубая смертна плоть,
    жаждет чего-то вечно, – вдруг понимаю: да,
    над головой усталой, близкое, где звезда,

    чёрное ухо неба… Точно ли мир ничей?
    Мир – это много больше суммы его вещей,
    больше меня и солнца. Кто через час-другой
    морок прольёт рассветный над голубой тайгой?

    * * *
    Ночь раненая стонет. Сухари
    мы делим пополам. Бушует ветер.
    - Фонарь включи. Давай, поговорим!..
    - Ох, да, давай. Уютно ли на свете?..
    - Уютно? Мне?.. Висит под потолком
    сырой носок. А дождик по брезенту
    гуляет с простодушным говорком,
    и, понимая, что грибному лету
    уже конец, ворчливо в темноте
    скрипит сосна, вдова седая. Листья
    берёз шуршат… - Ах, милая, мы – те
    кто, как семья застигнутая лисья,
    бежит в болото, – счастья на вершок!..
    И в этот миг, по самый нос задраен
    в подмокший с холофайбером мешок,
    я сплю и вижу: звёздопад с окраин
    вселенной налетел… И хорошо!

    * * *
    Мы, словно в глубоком и тесном
    ущелье, по зимнему лесу
    вперёд пробирались на местном
    автобусе. Сосны, отвесу
    послушны незримому, встали
    с обеих сторон, и лучами
    две фары круженье пронзали
    снежинок, которые сами
    во тьме поглощали урчанье
    мотора, что нас убаюкал.
    Мы ехали долго в молчанье
    сквозь этот таинственный угол
    земли первозданной, и только
    вздохнул с облегчением кто-то:
    «Глядите, да это ж посёлка
    огни за Кузьминским болотом!»

    А может быть, только и нужно –
    сквозь лес заколдованный ночью,
    чудесной, но тёмной и вьюжной,
    поездка на родину волчью?

    * * *
    Над уснувшим посёлком седые дымы,
    а вокруг зимогорят медвежьи снега.
    Говорили когда-то давно: от сумы
    да тюрьмы зарекаться не стоит. Тайга
    обступила нас тесно дремучим кольцом,
    и автобус пропал на дороге ночной.
    Лишь сосед забредает с дешёвым винцом,
    говорит:  «Ну, чего же ты? Выпьешь со мной,
    и уймётся тоска». Чёрт его бы побрал!
    Что-то холодно нынче у нас, на краю
    самой трудной земли:  чересчур серебра
    многовато морозного в этом Раю.
    Здесь живут-не живут, но таких кренделей
    выдают на-гора, что над этой землёй
    никакие законы… – Ну, что же? Налей!...
    – За любовь!.. – За неё! По одной!.. – По второй!..

    * * *
    Если можешь, спасайся в тайгу,
    где встаёт горный кряж на колени.
    где раскрытый букварь на снегу:
    наследили в лощине олени.

    Ни машин, ни законов, ни лжи,
    ни трагических мыслей о смерти.
    Надо жить, как метают ножи,
    А на той, на распаханной, тверди

    перепутали слёзы и смех,
    намалёванный задник и небо.
    Трудно всё-таки им без помех
    жить в плену у надёжного хлеба.

    Там, у них, неживые цветы,
    там нагой силиконовой грудью
    обольстительны жёны, а ты
    твёрдо веришь себе и безлюдью.

    Здесь, как лёд на широкой реке,
    облака в неразборчивом небе,
    и архангел трубит вдалеке
    в длинногубые трубы из меди.

    * * *

    Новиков Виталий

    серия работ «Лофотенские острова – жемчужина Заполярья»

    Лофотенские острова – жемчужина Заполярья

    Лофотенские острова – жемчужина Заполярья

    Лофотенские острова – жемчужина Заполярья

    * * *

    Нуриевы Роман и Дайва

    рассказ «Заграничная Карелия»

    Заграничная Карелия

    Часть первая. Зайцы под свастикой

    Попасть в Финляндию из Сортавалы проще всего с контрабандистами. Привычная для горожан такса за шоп-тур одного дня – блок сигарет. Но мы едем на неделю, и нас берут бесплатно: лишь бы на границе назвали своим и курево, и ящик пива.

    Тот же водитель, что вопреки предупреждениям финского минздрава поставляет соседям отравляющие вещества, сотрудничает с отечественными врачами. Например, снабдил их крючками для удаления клещей из заграничного «Агромаркета». Нам не страшен ни энцефалит, ни дорога. Ещё в подъезде бьётся под ногами забытая кем-то водочная бутылка: на счастье! Карельский посёлок (а до Сортавалы не близко) обходится без транспорта, но мы ловим двадцатиметровую фуру. На первом отрезке нашего безбилетного маршрута трясёт. «У вас тут дороги нет. Хуже этой ещё нигде не видел, честно», – признаётся дальнобойщик из Воронежа. В эти северные края он возит кукурузу на путинские фермы, а обратно – проволоку (уж не спросили, для кого). Сортавала встречает дождём, под завесой которого пересадка в набитую сигаретами машину выглядит загадочнее. Залитая дорога окончательно даёт возможность почувствовать себя как на пиратском судне. Из города буквально выплываем.

    Атмосферный фронт навис по обе стороны границы. Но и в дождь агитка времён Зимней войны, – «у финнов тепло и сытно» – сомнений не вызывает. Почему бы не почувствовать себя как дома? Здешний кордон разделяет не столько Россию и Финляндию, сколько Карелию и Карелию. Ту, где победили красные, и ту, где победили белые. Впору запеть «Принимай нас, Суоми-красавица», только не с красным, а с белым флагом… Нашим пораженческим настроениям отвечают карельские хоругви, вывешенные хуторянами приграничной финской общины.

    Водитель спрашивает, кого где высадить, и попутчики разбредаются по магазинам. Они встретят там толпы соотечественников русскоговорящих продавцов и специальные таблички на родном языке: «О всех случаях кражи мы сообщаем в полицию» (в примерочной секонд-хенда!) или «Убедительная просьба – пакеты без продавца НЕ ВСКРЫВАТЬ!». Ну а в общественных туалетах познакомятся с иной культурой: душ для подмывания, подъёмник для инвалидов, горшок и пеленальный столик для малышей.

    Мы приехали в Йоэнсуу не ради шопинга. Высаживаемся у «Кареликума». При слове «музей» наш человек зевает, а здесь можно трогать экспонаты и удобно посидеть в любом зале. Если в зале первобытного общества, т на шкурах, поглаживая белок, древнюю карельскую валюту, ну а в зале карельской узыки – на лавочке с караоке. Разохотившись, думаешь, не предложат ли и в сауне попариться: но нет, остаётся фотографироваться с веником и манекеном на полке.

    Впрочем, до всего этого можно и не дойти. Мы надолго застряли сразу при входе, на игровой улице «Мукулакату».

    Взрослым остаётся заглядывать в её окошки лишь снаружи. Для них это городок ушедшего детства, манящий беспечным уютом миниатюрных предметов. Другой сказочный мир воспоминаний, «Luovutettu Karjala» («Утраченная Карелия») – этажом выше. Радиоприёмник, помнящий финские голоса станций в Сортавале и Выборге, секретер, книги, посуда… то, что не могли забрать из дома многие беженцы с отходивших Советскому Союзу приладожских территорий. Тут же ещё один городок прошлого. На макете довоенной Сортавалы, запечатлевшем невозвратимую юность финляндской независимости – беспечный уют миниатюрных домиков. Находим то окошко, за которым проездом пили чай, чтобы сегодня отправиться в гости на Сортавальскую улицу Йоэнсуу: сетка знакомых названий в юго-восточном уголке городской карты создаёт модель Утраченной Карелии под открытым небом. Мы остановимся в таком же деревянном доме 30-х годов, какими пестрит музейный макет.

    Заграничные карелы умеют ценить личное пространство, обходясь без заборов, псов на привязи и спущенных с неё. Лёгкие деревянные двери, белая мебель на траве – вид одноэтажной Финляндии вызывает сомнения в том, что здесь бывает настоящая зима. А может быть, соседние российские районы потому и приравнены к Крайнему Северу, что имеют такой суровый вид?

    Открытый стиль жизни сохраняется и в многоквартирных домах. Целиком прозрачные балконы (вплоть до самых нижних, стоящих прямо на газоне) демонстрируют изящную меблировку, как кукольные домики.

    Чтобы понять, как живёт народ, надо увидеть не только дома, но и домовины. И действительно, местные кладбища – это те же газоны, но с ровными рядами надгробий. Даже на православном участке нет гнетущего духа погостов с наползающими одна на другую оградками, вениками пластмассовых цветов, навязчивым глазением фотографий. Нет столов и остатков с них, подъедаемых животными и допиваемых окрестными бомжами. Кое-где горят свечи в фонариках, у резервуаров с водой висят общественные лейки, меж лютеранскими, православными и свастическими крестами снуют зайцы – довольные, как и мы, отсутствию в городе собак.

    Свастика (hakaristi) остаётся символом вооружённых сил Финляндии с 1918 года. Из наших граждан только жители Приладожья достаточно приучены к ней. Она примелькалась на изображениях Креста Свободы, обязательных для воинских мемориалов – даже восстановленных в постсоветской России. Сейчас мы впервые видим такой на финской земле. Лаконичные квадраты гранитных плит называют место рождения и смерти. Случается, что оба городка теперь наши: «Импилахти, 1916 – Питкяранта, 1940». Выше – имя и звание. Например: «капрал Павел Миронов» (korpr. Paavo Mironoff). Крестом Свободы, только реальным, с бантом, встречает нас и православный храм неподалёку. Массивная рама прижимает награду к грамоте за подписью верховного главнокомандующего Маннергейма. Крест здесь с войны, один на всех прихожанок, потерявших мужей и сыновей.

    Начинающаяся от храма Церковная улица (Kirkkokatu) другим концом упирается в лютеранскую кирху. Церкви того же архитектора сохранились и на российской стороне. Вот только, скажем, в Мельниково, где кирху обратили в Дом культуры, процветает культура сельских дискотек. Ночью светомузыка и грохот, днём убожество самодеятельности. А если здание дышит трубами орга́на, оно не кажется пустым даже в тишине. Можно, вопреки Тютчеву, не любить лютеран богослуженье, но за величественным молчанием услышать вечность. (Как раз на службе женщины-священника дух времени ещё и зафонит в нетолерантных ушах).

    …Женские голоса под электрогитару мы услышали в саду своих финских друзей. Яркко и Тиина уже привыкли, что с соседского чердака доносится до их яблонь тяжёлая музыка, а мы спешим знакомиться. Пока невестка занята репетицией, открывает свекровь. Она видит через застеклённую веранду гостей, а мы – редкую осанку и настоящую пантомиму, приглашающую войти. Перед нами Хейди Ваарна, актриса, потерявшая голос. Она совершенно нема, но мы услышим её на неожиданно подаренном диске: «Vysotskin lauluja» («Песни Высоцкого»).

    Поднимаемся на чердачок: оказывается, столько шума производят две хрупкие девушки! Узнав, что мы из России, панки первым делом вспоминают про «Pussy Riot». Барабанщица переходит на русский, учительницей которого готовится стать после университета, а невестка-вокалистка отбивает охоту замахнуться на финский одним названием группы: «Verkkosukkahousu» (какие-то чулки). Муж Сьюзан – более известный рокер, и у него не чулки, а «Сумасшедшие шапки» («Hullut Hattuset»). Рок в Финляндии слушают с пелёнок, и «шапки» нашли свою нишу среди детсадовцев и младших школьников. У самой 27-летней Sussu "Pussy" Lehenberg трое по лавкам. Такой вот панк-феминизм.

    Тем временем у столика под яблонями, где тоже снуют трое детей, нас принимают за фанатов панк-рока, и зовут этим же вечером на «Парафест». Знаменитый «Илосаарирок», которому даже посвящён зал в «Кареликуме», уже прошёл, а это – одно из камерных мероприятий Йоэнсуу. Сегодня люди пришли сюда на «Именины Пертти Курика» («Pertti Kurikan nimipäivät»).

    Без знания языка кажется, что группа наяривает одну и ту же песню. Поэтому нам интереснее посмотреть на слушателей. Похоже, панк перерос здесь масштабы субкультуры – публика не отличается от обычных прохожих. Но кто бы мог подумать, что милая старушка, которую вы встретили днём, к ночи будет подпевать грубиянам Пертти! Повеселившись, карелы мирно разъехались: кто на велосипеде, кто на инвалидной коляске. Кстати, «именинники» тоже имеют проблемы со здоровьем. Все они дауны. Хорошо, что мы узнали об этом уже после концерта, и не чувствовали себя сильнее и умнее «слабоумных».

    Часть вторая. С пианиной наперевес

    Наутро после панк-фестиваля мы обнаруживаем, что дети исчезли. Неужели поработала финская ювенальная юстиция, воспетая отечественными СМИ? Как выяснилось, с середины августа здесь начинается учёба. Нам тоже хочется в заграничную школу. Исполняется и эта прихоть, да с ветерком и музыкой! Любезный Яркко специально для нас настраивает магнитолу на «Дорожное радио». Но от его простодушия становится только стыдно: зачем эти деградантские песни ловятся и по сю сторону границы?

    Школа в районе Нииниваара оказывается с музыкальным уклоном. Понятно, почему в Йоэнсуу не вырастают любители шансона. В классе столько инструментов, что рядовой россиянин у многих и названий не скажет. А тут все дети на них играют – это общий принцип уроков музыки на Западе.

    Учительская вызывает гнусное желание навеки поселиться тут. Настоящая квартира-студия. Можно развалиться на диване и наблюдать, как кто-то работает за компьютером, подсел к столу для переговоров, хозяйничает между плитой и посудомоечной машиной. А потом перебраться в кресло-качалку и считать на холодильнике магниты с мордашками коллег. Учителя настолько довольны жизнью, что не возникает сомнений в их психическом здоровье.

    Поговорить с педагогами любопытно, но учебник Старкова ещё за партой наступил на горло этой песне. Находкой для шпиона становится русская школа Йоэнсуу, одна из трёх в Финляндии. Выходцы из России не оккупировали её: три четверти учеников финны. Считается, что владеть русским перспективно для бизнеса.

    Нас приглашают на урок математики. Учительница ведёт его с акцентом: она финка. Школьники ходят в носках, на уроке свободно перемещаются по классу, но друг другу не мешают. На стене – расписание уроков, написанное руками четвероклашек, кое-где с умилительными ошибками: «физкултура» и даже «русский язик». Реакция на правильно решённый пример у класса американская: «Yes!». Тут же слышим и приглушённое «блин!». Вот и русским духом запахло!

    В начальных классах уроки делятся между двумя языкам поровну. Кроме того, дети учат английский, с седьмого класса – шведский, в восьмом классе факультативно – немецкий или французский. В летнем лагере занимались и карельским. Основательно подготовившись, они съездили в Кижи – уже не как иностранцы, а как свои.

    В такую школу хочется вернуться. «Back to school…»: никого не пугает рекламный слоган на традиционном стенде для сладостей в супермаркетах. «…With Candyking»: с кульком брендовых развесных конфет мы и направляемся погостить в другую семью. Пока мальчик и девочка жадно шуршат угощением, хозяйка объясняет их ажиотаж. В финских семьях маленьким лакомкам отведён один день в неделю, «кэндидэй». Минна назначила субботу, и нынешний четверг выдался внеочередным конфетным днём.

    Двум старшим детям не повезло: они уже студенты, и праздник прошёл мимо них. Стоп! Старушка-Европа, кажется, не собирается умирать. Финка улыбается: «Да, последние лет двадцать у нас бэби-бум. Люди хотят иметь большие семьи».

    Разрушен и стереотип о европейском негостеприимстве. Радушие открыто проявляется даже на улице. Никто не раздражается, когда фотографируешь его дом, его сад. Стоило нам приостановиться с картой в тихом уголке Йоэнсуу, как из-за ближайшей двери вышла старушка, показавшая дорогу. Попытка достать карту в центре тормознула подвыпившего велосипедиста. Не успели мы опомниться, как он припарковался, одолжил у прохожих ручку, подложил под карту тротуар, на карачках начертил маршрут и предложил переночевать у себя.

    Нам было где пожить, но столоваться у экономных европейцев мы не рассчитывали. Цены в супермаркете подсказали, что придётся сесть на овсяночную диету. И вот, в первой же семье к ужину является шкворчащая жаровня и ароматы национальных блюд. Нас приглашают к столу, но русские понятия о вежливости вынуждают отказаться и мямлить об овсянке. Европейцы не любят принуждать гостя. Тогда хозяева с королевской вежливостью достали себе мюсли… У Минны мы уже и не думаем отказываться от северного оленя.

    Утром, собираясь на работу, она оставит вчерашним знакомым ключи. Для нас самое ценное в этой квартире – столетнее пианино композитора Оскара Мериканто. «Эх, пианино, пианино…». Продолжая путешествие по финским хороминам, мы, как герой известного мультфильма, попадаем в лес. Впрочем, жители Йоэнсуу и свой карельский городок считают лесом. «Хочу домой, в мой лес!» – так выразила хозяйка пианино своё настроение в отпуске. Фраза, неожиданная для участников шоп-туров сюда. А ведь правда. То зайцы-выбегайцы, то соколы: один разглядывал нас, сев на качели под многоэтажкой.

    Но мы проведём последние финские дни в настоящей глуши, на одинокой даче у лесного озера. «С лебедями, с чучелами…». Чтобы получше рассмотреть крылатый символ страны, совершаем лодочные прогулки. Вечерами хозяин топит для нас сауну, а на прощание учит делать каноэ. Понадобилось всего ничего: палки из леса, охапки папоротника, кусок тента. И вот мы уже плывём.

    Реки, к счастью и для каноэ, и для экологии, текут из Финляндии в Россию, а не наоборот. Чтобы не удивлять таможню, решаем покинуть страну прозаично, на машине. Несколько часов в ожидании водителя можно посвятить и городским магазинам. Начинаем с ремесленного квартала близ «Кареликума». Это как «Мукулакату», только для взрослых. Вещи ручной работы производятся прямо на глазах. Женщины за деревянными станками ткут карельские полотна, стучит по наковальне кузнец. В здешней антикварной лавке ничего не хочется покупать – так хороша экспозиция, составленная из сотен старинных мелочей. Не беда, есть в городе места, где не только хочется, но и всё по карману: барахолки. Так мы обживаемся вещами, обрастаем шкурами. Со свёрнутой под мышкой лисой, оленьим ковриком из Лапландии и пакетами водитель узнаёт клиентов издалека. Со временем он догадывается, что главный наш груз – впечатления:

    – Каждую неделю езжу в Йоэнсуу, штампы некуда ставить, замучился паспорта менять, а что я тут вижу? «Призму» да аквапарк.

    Однако не так скучно и в магазинах.

    – Как-то в петрозаводском костёле нам разрешили поиграть на фисгармонии. Мы о ней даже и не мечтали, а в Тохмаярви, оказывается, на блошке можно купить… И скидку обещали, и телефон дали – забирайте в любое время. Да как её забрать?

    – А что такое фисгармония?

    Так шофёр Серёга втянулся в авантюру по вывозу домашнего органа: «А то что это за жизнь, без пианины?».

    – А что такое фисгармония? – сурово спросил таможенник. Несмотря на тыкание по клавишам, взвешиваемый инструмент подозрительно молчал, а про педали нас не спросили. Убедившись, что ничего не понимает, составление протокола служивый доверил нам самим.

    Как объяснить хотя бы время на кассовом чеке? Продавец, шаркая тапочками, открыл магазин уже при фонарях. Но записали всё официальным языком: «Инструмент был приобретён, по предварительному сговору, в ночное время». Переплыть границу на каноэ было бы менее сомнительно.

    …Органчик жалобно дребезжит на чересполосно асфальтированной карельской дороге. Теперь разговорился и водитель. Из русской ночи обрывками снов наплывает прошлое. Посёлок Ляскеля, работа на заводе, производившем четверть обойной бумаги в стране… невыплаченные зарплаты, перекрывание моста, попытки создать профсоюз и судиться… банкротство и продажа за бесценок… «Белуга-вор», подбитый из гранатомёта посреди Петрозаводска, и сданный москвичам бизнес… Мы не стали спрашивать, зачем он учит финский.

    * * *

    Нуриева Дайва

    "Герда", "Лумиваара", "Россия седьмого вида"

    Герда

    Братец мой названный,
    окна погасли –
    время рассказывать добрые сказки,
    а у меня несмыкание связок
    и холодок в груди.
    Ты разучился по-детски молиться,
    ширится ночь в сиротливых зеницах
    маски, но Герда твой ангел-хранитель,
    Герда уже в пути.
     
    За городские ворота на полночь
    сани летели,
    что раньше – не помнишь,
    только морошки болотная горечь
    стылые губы жгла.
    Ворон приносит печальные вести.
    Герда, не слушай, вы будете вместе
    в милой мансарде и царстве небеснем…
    Только бы ты дошла.
     
    Ночью полярной, стопами босыми
    выйди к нему как в купель, ко святыне.
    Сердце хранит его прежнее имя
    даже срываясь вниз.
    Братец потерянный, Кай или Каин,
    вспомни молитвы, что пела нам мама.
    Плачь же со мной, если слышишь: Erbarme!*
    ...Liebe
    gestorben
    ist…**

    * Erbarme, нем. - помилуй.
    * * Weil die Liebe gestorben ist, нем. - любовь умерла
    Подразумеваются арии Баха "Erbarme dich, mein Gott" и "Aus Liebe will mein Heiland sterben".

    Лумиваара

    Перед первым причастием девушка пела
    В кирхе Лумиваары, на снежной горе.
    В общем хоре чуть слышался голос несмелый -
    Ей пятнадцать исполнилось в том ноябре.
     
    Вейкко скоро семнадцать, но надо молиться,
    Чтобы кончилась долгая эта зима.
    Добровольцы-«кукушки» не певчие птицы,
    Пой, малышка Суоми… саами… сама…
     
    И когда белый снег запятнается алым,
    Враг захватит родные твои рубежи,
    Голос выведет воина в царство вальгаллы,
    Неподвластное красно-коричневой лжи
     
    А на этой земле ни креста, ни погоста,
    Но хранит свои тайны готический свод.
    На алтарные камни склонилась береза
    И о будущей жизни кукушка поет…

    Россия седьмого вида

    Я не народник, не миссионер, просто так вышло –
    Руку держать на рвущихся струнах пульса
    Той, что «эрэф» и «Рашка», а зва?лась – Русью.
    Я не поэт ей, только свидетель лишний.
     
    Субдоминанта, тоника. Вдох. «У моей России…».
    Я не смотрю в глаза, я могу сорваться.
    Девочка пела, что «нету земли красивей»,
    Бритая после вшей, в чьём-то старом платье.
     
    «Длинные косы…». Вдох. «Голубые очи…».
    Путин со стенки смотрит на класс сердито.
    «Ты на меня похожа, Россия, очень…»
    Не оппозиция. Дети седьмого вида.

    * * *

    Ныробцев Александр

    "Северное сиянье"

    Северное сиянье

     

    Северное сиянье

     

    Северное сиянье

    * * *

    Обоночная Влада

    "Сфинксы, архангелы, майские жуки"

    Город – зоопарк, бестиарий. Город – сказка. Он населён грифонами, императорами, ящерами, поэтами, пеликанами, львами, пророками. А ещё майскими жуками, богинями славы, совами, нимфами, Фаустами, вельможами, летучими мышами, музами и химерами.
    Мой отец был художником. Мы гуляли по Ленинграду, отыскивая его фантастических обитателей на барельефах, в памятниках и статуях. Я рос в Эрмитаже: моя мать была экскурсоводом, а бабушек не было, некуда было меня.
    Меня кормили грудью наяды, обмахивали от духоты крыльями серафимы, рассказывали легенды Гомер и скальды, водили гулять по лугам Лоррена великаны, карлики дарили вместо игрушек рубины и изумруды, пусть остальные и думали, что это всего лишь цветные стекляшки.
    Меня носили на закорках атланты и кариатиды, защищали от страхов генералы 1812 года, очаровывали придворные дамы Ван Дейка, учили плясать разудалые крестьяне малых голландцев, а игре на музыкальных инструментах – лютнист Караваджо. Древнеегипетские кошки мурлыкали у меня на коленях и намывали гостей, а золотой павлин из мраморного зала отмерял мне время.
    Если я плакал, то слезами фонтанов, а разбитые коленки лечил мне сам Асклепий.
    Но и чудовищ и ужасов в Эрмитаже хватало. Высохшая мумия гонялась за мной по тёмным коридорам вечерами. Испанские гранды душили плоёными воротниками. Медуза Горгона норовила превратить меня в камень. Солдаты Ирода, устроившие избиение младенцев, и меня мечтали добавить в список для ровного счёта. Сфинксы отрешённо смотрели вдаль. Им было всё равно, на берегах Нила или Невы пожирать человечину.
    Гетто для каменных командоров и Илльских Венер, неотвратимо приходящих за кем-то из нас.
    Я научился слышать беззвучные крики, я видел, как слепая кровь лилась по паркету, я лицезрел, как тени казнённых и замученных скитались по лестницам и переходам.
    Потом началась война. Отец ушёл на фронт. Открылась, как страшная рана, блокада.
    Дом наш разбомбили. Мать перевели на казарменное положение, и мы поселились на её работе, в музее.
    Город и Эрмитаж погасли. Золотой шпиль Адмиралтейства и ангел Петропавловки, - им накинули на головы серую дерюгу, словно висельникам, приговорённым за убийство.
    Картины из музея вывезли. На стенах зияли пустые рамы.
    Стих шум толпы в Вифлееме, исчезли запахи персиков и винограда с полотен Снейдерса, пропали свет, краски и бурленье итальянского Возрождения, бряцанье оружием в Рыцарском зале.
    Скульптуры заколотили в ящики, как в гробы, и спустили в подвал.
    А ведь для меня все они – картины, скульптуры и сам город – были живые. Это были мои друзья.
    Город был моей колыбелью, а античные боги и танцовщицы, сатиры и архитекторы – моими крёстными и Аринами Родионовнами.
    Это они при рождении всех ленинградцев, как феи, укладывали в пелёнки честь и совесть, стремление к доброте и гармонии как самые драгоценные дары на свете. Создатели Питера были волхвами, встречавшими каждого ребёнка, пришедшего в мир, красотой, как Спасителя.
    Здесь стояли не дворцы, - камертоны для настройки души.
    А теперь не стало ни электричества, ни тепла, ни хлеба.
    Я угасал от голода в тёмном подвале Эрмитажа. На соседнем топчане так же угасала девочка Света. Иногда я дотрагивался до её руки.
    Я всё ещё любил этот город. А он обнимал меня смертью. Он кормил меня болью. Он поил меня кровью допьяна.
    Лиры, святые, грации – и бомбёжки, пожары, мертвецы.
    Сколько мертвецов!
    Если все они после гибели будут бродить по этим площадям и паркам, - где же достать места живым? Как мы теперь будем помещаться в этом стройном городе, обычные люди - и сгинувшие?
    И останутся ли существа из плоти обычными?
    Я слышал мысли сказочных существ, населяющих город.
    «Они с ума сошли! Такой холод, а мы нагие! Мы в инее!» - возмущались дриады.
    «Нам так страшно, что мы сейчас улетим отсюда», - трепетали ангелочки.
    «Греческая трагедия! Древние мифы, страшные, как преисподняя», - бормотали театральные маски.
    Да греческая трагедия была стишком для Дедушки Мороза, который читают, взобравшись на табуретку, по сравнению с тем, что происходило в городе.
    Я видел мёртвых детей. Оторванная взрывом маленькая голова катилась по снегу, а в обрубке шеи белели позвонки.
    На мостовой лежал подросток, у которого осколком снесло половину черепа. Он был, словно чернильница, полная крови. Заключать договор с дьяволом.
    Я знал, как дети превращались в красную слякоть. Как трупы устилали тротуар, словно листья в октябре.
    Я встречал детей с ампутированными конечностями, с выжженными глазами.
    Мне было шесть лет.
    Света превратилась в зелёного человечка, в инопланетянина, как их теперь рисуют. Именно зелёная, с усохшим до прозрачности тельцем и казавшейся непомерно разросшейся головой. Зародыш смерти, лысый, с маслянистыми зрачками, расползшимися во все глазницы. От неё остались только чудовищная, как опухоль, выпуклость лба и чёрные дыры глаз, жидко-безграничных, почти булькающих, как битум в кратере.
    Света была за гранью всех миров. За гранью познаваемого.
    И я был похож на свою соседку, как близнец.
    Я бредил.
    Я где? – Я – там! Я здесь!
    Я – печаль! Я – счастье! Я – благословение Господне!
    Я живу в этом мире. Я в нём увяз. Я парю над ним. Я его очищаю.
    Я замёрз. Я голоден. Я устал, как старик.
    Мы были человеческими детёнышами, которых расчеловечили. Так бывают развенчанные короли и попы-расстриги, разоружённые армии.
    Я лежал и думал: «Вот французы, они все почти остались в 1812 году в России. Мёртвыми. А ведь они не были такими зверями, как фашисты.
    Почему немцы должны уцелеть, уехать в свой фатерланд и счастливо жить там до седых волос в полном благоденствии и в окружении здоровых и сытых внуков?
    Пусть и фашисты тоже сдохнут!
    И неужели правда, что, как говорил моей маме священник, все погибшие на войне попадут в рай? То есть туда попадёт и пятилетняя девочка, превращённая в кровавую слякоть, – и тот немец, который с девочкой так поступил?
    Почему детоубийца в «Страшной мести» Гоголя платит самую ужасную цену: своими потомками, которые прокляты и мучаются, как в аду, - а фашистам хоть бы что?»
    Или немцы не были зверями? А просто были суперисполнительными? Суперточные сборщики механизмов, которые, попав на войну, сделались суперубийцами? - Перфекционисты, во всём стремящиеся к совершенству. Совершенству в мытье с мылом улиц – и совершенству в истреблении детей.
    Пока я ещё мог говорить, я пересказывал Свете «Орестею», подсознательно желая фашистам исполнения сюжета, словно пророчества.
    История о том, как царь Атрей накормил своего врага, ни о чём не ведающего Фиеста, мясом его убитых детей. За это Атрей был проклят в своих потомках. Сын Атрея Агамемнон был убит своей женой Клитемнестрой. А сын Агамемнона и Клитемнестры Орест убил свою мать, чтобы отомстить за отца. И Эринии, сёстры мойр, богини возмездия, гнали Ореста по всей Греции, терзая его ежесекундно.
    Почему Эринии не рвут на части фашистов? Чем они лучше Атрея?
    Но тихий шёпот сказки по имени Ленинград баюкал меня, утешал и успокаивал.
    Вокруг меня скакали белки с барельефов. Меня защищали ландскнехты. Психея укутывала меня своими крыльями бабочки, чтобы я не замёрз.
    Мысленно я играл в фигурки ушебти, как в кукол, дружил с Титусом из зала Рембрандта, дрессировал нидерландских собак.
    И я медленно начал смягчаться.
    Сначала от мифов о Немезиде и рассказов о Юдифи, обезглавившей предводителя врагов, я перешёл к подвигам Геракла, который всегда побеждал.
    И мы у него научимся и уничтожим и гидру фашизма, и неуязвимого льва-голод, и возьмём в плен самого стража аида, смерти, Кербера.
    Мы подставим Медузе Горгоне зеркальный щит, и она погибнет от собственного убийственного взгляда, зло убьёт само себя, нам и руки пачкать незачем.
    И теперь мы мечтали со Светой, как рука об руку отправимся за Гесперидовыми яблоками вечной молодости, а значит, и жизни. Мы хотели подружиться с кентавром Хироном, великим целителем, и научиться у него воскрешать мёртвых.
    «Сколько ни умирайте, устав от горя, мы всё равно вернём вас в этот мир заново», - шуршали мне в уши священные лазуритовые скарабеи.
    Мы выводили с помощью нити Ариадны из лабиринта мучений всех ленинградцев. Мы возвращали в мир живых несчастную, украденную Аидом Прозерпину, и Деметра-земля ликовала вместе с нами, даря весну.
    Мы улетали из блокады, как Дедал и Икар, только мы были осторожны и слушались Дедала, и добирались до Большой земли.
    А там было, как на картинах «Святое семейство». Пусть в яслях для скота, в бедности, - но рождается Чудо, Спасение. И путеводная звезда загорается над нами, и добрые волшебники приходят радоваться избавлению мира от страданий.
    Город и его фантастические обитатели спасли наши души. Все: Растрелли и Ксения Блаженная, Прасковья Жемчугова и Аполлон, Воронихин и скарабеи, раскаявшийся блудный сын и Флора, мадонны и Пегасы, золотой павлин и бесчисленные архангелы.
    Нас со Светой всё-таки вывезли из блокадного Ленинграда.
    Но потом я Свету потерял: мы попали в разные детдома.
    Родители мои погибли, отец на фронте, а мать от голода.
    Но я вырос, вернулся в Ленинград, стал художником.
    Как отец.
    Чтобы всё продолжилось, как до войны.
    Чтобы отменить смерть.
    Много лет я Свету искал. Я не знал, выжила ли она.
    Уже после 2000 года мы встретились. Может, мы и спаслись-то только потому, что тогда, ещё детьми, отошли от ненависти.
    Мы гуляли по городу, который по-прежнему оказывался тем, «чего на свете вообще не может быть». Как девушка из притчи, пришедшая не голая и не одетая, не верхом и не пешая, не с пустыми руками, но без подарочка.
    Так и переименованный Ленинград стоял не в воде – и не на земле, не в прошлом – и не в настоящем, не выдуманный, но и нереальный. Нереально красивый.
    Потом мы с подругой ходили по моей мастерской, держась за руки.
    На полотнах атланты по-прежнему крепко держали мир на своих плечах. Ангелы спасали жизни в каретах «скорой помощи», стояли у доски с указкой, мели улицы, чтобы было чисто.
    А мойры, сёстры Эриний, пряли вместо нитей судьбы радугу, символ радости, и никогда не перерезали её.

    * * *

    Олефир Станислав

    "Амагачан и любовь"

    У нас в колымском поселке, если ты начальник, можешь валять дурака за спинами подчиненных. Получать большую зарплату, пить-есть в свое удовольствие, да еще и орать на подчиненных. Не зря же все так любят быть начальниками.
    В стойбище оленеводов совсем другая картина. Здесь начальником тот, кто пашет больше всех, а если при этом заработает что-то лишнее, без всякого разговора пускает на общий стол.
    Лето. Теплынь. Тундра млеет под солнцем и трелями жаворонков. Сидим у костра, режемся в карты. Больше четырех тысяч оленей, которых мы пасем, разбрелось по тундре, некоторые ушли за речку и, что творится за тальниками, отсюда не видно. Давно пришло время подняться и собрать стадо, но карточный счет не в нашу пользу и, пока не сровняем, никто не двинет ногой.
    Против нас с Нифантей играет старик Элит. Он не отличает дамы от короля, к тому же путается в мастях, поэтому вся надежда на костер. Элит сам развел его, угостил кусочком юколы, папиросой Беломорканал, теперь заставляет отрабатывать. Возьмется за краешек карты, сидит и слушает. Если ветка в костре щелкнет протестующе, выбирает другую карту, если одобрительно, – ходит этой. Вроде чепуха, но выиграть у него почти невозможно.
    Раздающий в очередной раз карты Нифантя кинул взгляд в тундру и сообщил:
    – Амагачан идет.
    Амагачан – наш бригадир, согласно субординации все должны подхватиться и изобразить кипучую деятельность, а мы ничего. Сидим, думает над картами, шлепаем ими по разостланной на ягеле куртке.
    Не доходя полсотни шагов до нашей компании, Амагачан положил на кочку украшенную бисером шапку, свитой в кольца ремень-маут, сшитую из шкуры августовского оленя кухлянку и отправился собирать стадо. Пастухи, значит, режутся в дурачка, а начальник носится за оленями. Свистит, кричит, машет палкой. То появится на глаза, то скроется за тальниками. Кино и немцы.
    Наконец, согнал всех в кучу, оделся, подошел к нам и восторженно заявил:
    – А пестрая важенка уже совсем не хромает! Еле догнал.
    Сел рядом со мною, тоже настроился принять участие в игре, а мы ему даже карты не раздали. 
    Нет, у нас все любят Амагачана, даже немножко гордятся им, но такая уж в стойбище конституция – каждый живет так, как считает нужным. Скажем, чумработница Нючи, которая получает у нас зарплату за то, что обслуживает двух оленеводов, закрутила любовь с начальником почты и уже полгода сидит в поселке, но в стойбище о ней ни худого слова. Бригадир ставит в графике выход на работу, бухгалтерия исправно выдает зарплату. Начальник почты пропивает эту зарплату в одну неделю и Нючи приходится брать аванс. Любовь!
    С Амагачаном тоже хватило веселого. Нифантя рассказывал, когда первый раз приехал в стойбище, все ходили в расстройстве. Впереди ночь, да с таким туманом, что собственного носа не увидишь, а из восьми пастухов пятеро ушли на рыбалку и не возвратились. Зато явились медведи и кружат возле стада. Вчера днем задрали двух оленей и, что будет этой ночью – сказать трудно.
    Нифантя, хотя сам не спал больше суток, говорит:
    – Давайте торбаса, кухлянку, карабин – пойду в смену с вами.
    Что это было за дежурство, муторно вспоминать. Но выдержали. Утром, когда отбились от медведей и собрали оленей, присели у костра попить чая, Нифантя вдруг вспомнил пастуха Амагачана, который вчера вечером лежал на шкурах, и никакого беспокойства по поводу туманной ночи и медведей не проявлял.
    – А что это у вас Амагачан сачкует? Заболел, что ли?
    – Ничего не сачкует, – заступились за него пастухи. – Просто он не любит ночью оленей пасти. Может, он любит слушать, как птички поют, а ночью птички спят. Одни гагары кричат. Так разве они птички?
    – Получается, он птичек любит слушать, а меня чуть медведь не порвал! – возмутился Нифантя. – Придем в стойбище, я этому любителю птичек разнесу весь птичник!
    – Не надо разносить! – испугались пастухи. – А то он совсем убежит в поселок, и будет там шарахаться до самой осени…
    Так и случилось. Хотя никто не тронул Амагачана пальцем, все равно первым же вездеходом слинял в поселок. Там заглянул в контору за деньгами, и наткнулся на директора совхоза. У того проблема – вчера в контору пришло распоряжение отправить лучшего оленевода в Магадан. Но все пастухи далеко в тундре, вот оказавшегося под рукой Амагачана и отправили. Перед отправкой, понятно, искупали в бане и приодели, как лондонского денди. Даже галстук повязали.
    В Магадане у Амагачана была встреча с венгерской и финской делегациями. Их ученые решили, что наши аборигены одного с ними происхождения, вот на родственников посмотреть и захотели.
    Не известно, к какому выводу пришли они после встречи с Амагачаном, но его жизнь перевернули начисто. После того, как Амагачана сфотографировали и сняли на кинокамеру, очень симпатичная женщина подарила нашему оленеводу букет цветов и поцеловала в щеку.
    Все бы ничего, но это был первый поцелуй в жизни тридцатилетнего Амагачана. Губы женщины были такими мягкими и горячими, что Амагачан чуть не потерял сознание.
     Влюбленный и, как сказал Нифантя, «охреневший от желаний» Амагачан до утра шарахался вокруг магаданской гостиницы. Конечно же, был немного выпивши. Его забрали в милицию, отвези в аэропорт и отправили в Эвенск. В стойбище   возвратился только через неделю. Его встретили как Чкалова после полета в Америку, выведали о обуявшей Амагачана любви и Нифантя взялся помочь.
    Часть наших пастухов эвены, часть коряки, а вот Нифантя – камчадал. В отличие от остальных он пожил в большом городе, был два раза женат и даже сидел в тюрьме. Само собой, супротив наших мужиков академик! В тот же день Нифантя связался по рации с конторой, те вышли на Магадан, и скоро все наше стойбище знало, что женщину, которая поцеловала Амагачана, зовут Галя, живет в Магадане, не замужем и имеет двое детей.
     После этого у Нифанти с Амагачаном произошел очень серьезный разговор:
    – Ты, керя, закатай губы, – посоветовал влюбленному оленеводу опытный Нифантя. – Какая бикса согласится жить с тобой в яранге? Твоей Гале куда лучше по городу балду пинать. Потом придет на хату, мурцаловку натрамбует, завалится на шконку и смотрит этот кипишной ящик. Так что забудь. Правда, передачку от тебя примет и в благодарность даже расслабится. Только до Магадана с этой передачкой еще нужно добраться. Туда от нас автобусы не ходят, а начальники и депутаты летают на самолетах. Так что сначала стань начальником или хотя бы депутатом, а потом уже влюбляйся.
    Если кто думает, что этот разговор как-то охладил Амагачана, то очень заблуждается. В давние времена молодой эвен, прежде, чем жениться на девушке, несколько лет пас оленей ее отца. Да не просто пас, а жил в оленьем стаде. Питался, чем попало, спал в снежных сугробах, выходил с почти голыми руками на медведей и волков. И это на Колыме, где мороз пятьдесят, а то и шестьдесят градусов, а метели дуют несколько дней к ряду! Так что выносливость у Амагачан в крови.
    Уже на следующий год он стал старшим оленеводом, вступил в партию, а через два ему вручили медаль и избрали депутатом. Само собой, Галя не осталась без внимания. Несколько раз Амагачан сам отвозил ей «передачки» с собольими и рысьими шкурами, красной икрой и олениной. Галя принимала подарки, в благодарность целовала ухажера и обещала приехать в стойбище погостить. Но дальше обещаний дело не шло.
    Нифантя, как мог, успокаивал Амагачана. Мол, тебя хоть целует, а я мне одна на зону письма писала, – вся камера завидовала. Когда освободился, бегом к ней в объятья, а она меня таким гусарским насморком наградила, целый месяц в больницу на уколы бегал!   
    Но главное событие с Амагачаном произошло уже после моего появления в эвенском стойбище. Когда отмечали день оленевода, Амагачан напился и потерял кухлянку. Где и когда, совершенно не помнит. А в карманах депутатское удостоверение, партбилет и медаль. Начальство предупредило носить все с собой, вот и носил.
    О происшествии сообщили в райком партии, оттуда явилась комиссия и такое выдала нашему бригадиру, что лучше бы и не жить. Да он и не собирался. Залез под полог и, как определил Нифантья, «впал в ступор».
    У обитающих на Амазонке аборигенов есть не понятый наукой способ казни. Наводят на стоящего в двадцати метрах преступника обыкновенную палочку и сообщают, что по истечении нескольких дней он умрет. И что же? Ложится и потихоньку умирает! Однажды «казненных» таким способом девятерых аборигенов выкупили ученые и развезли по лучшим клиникам мира. Ну и что? А ничего! Как не лечили, а через четыре месяца похоронили последнего.
    Наверно подобная палочка была и в райкоме партии. Лежит наш Амагачан бревно бревном. Сердце почти не бьется, пульс не прощупывается, зрачки не реагируют. Обстановка в стойбище хуже не придумать. Собаки воют, как по покойнику, женщины шьют похоронную одежду, пастухи спорят, нужно ли копать яму или достаточно обложить труп кусками свежей оленины, чтобы съели росомахи с медведями. Даже жертвенных оленей приготовили.
     Мы с Нифантей между делом попытались вызвать санитарную авиации. Мол, человек умирает. Вылетайте!
    Те интересуются:
    – А что болит?
    – Ничего не болит, – отвечаем. – Пьяный кухлянку потерял, а там медаль, партбилет, удостоверение депутата.
     – Вы ему похмелиться налейте и больше нас не дергайте, – отвечают врачи. – Неделю тому назад одного такого в больницу доставляли, так он, лишь из вертолета выпрыгнул и побежал в гастроном за бутылкой. Теперь из нас за вертолет деньги требуют…
    Дед Элит в наших попытках отправить Амагачан на излечение не участвовал. Развел костерок, плеснул в огонь водки, добавил кусочек оленины, послушал, как тот трещит, и заявляет:
    – Лучше всего из стойбища, которое на Омолоне кочует, бабушку Кэтчэ приглашать. Она хорошая шаманка, все правильно сделает.
    Запрягли оленей, привезли такую дряхлую бабку, что казалось, вот-вот рассыплется. А она даже не заглянула к Амагачану в ярангу. Развела среди стойбища свой костерок, угостила огонь мозгом жертвенного оленя, чуть подремала и зовет деда Элита с Нифантей:
    – Вам нужно к дровозаготовителям на Тенкели ехать, предупредить, что скоро мы всей бригадой к наледи Амагачана в похоронных одеждах привезем. Элит хорошо знает, что нужно делать, а ты Нифантя старательно помогай. Иначе Амагачан совсем умрет.
    Тенкели это не близко. Два перевала и такая наледь, что можно провалиться вместе нартами. Так что к поездке готовились основательно. Взяли продукты, палатку, запасные упряжки, рацию.
    Выехали на рассвете. Нифантя легче меня, поэтому едет на передней упряжке. Из-за этого я ничего, кроме оленьих хвостов да летящего из-под копыт мха, не вижу. К обеду взяли первый перевал, отдохнули, и принялись за второй. Наледь объезжали уже в темноте, и к охотничьей избушке подкатили за полночь. Отпустили пастись оленей, разбудили хозяев и сразу за стол. У нас собой две бутылки водки, низка вяленых хариусов и сумка самых вкусных в мире оленьих языков.
    Живущие в избушке лесорубы нашим подаркам рады, даже не скрывают этого. Познакомились. Довольно пожилого дядьку зовут Иван, помоложе – Сашко. Выпили, закусили и легли спать. О том, зачем приехали, даже не заикнулись. Бабушка Мамми предупреждала, что разговор нужно вести только на свежую голову.
    Я спал от стенки и, когда поднялся Нифантя, не имею представления. К моему пробуждению он сидел вместе с хозяевами за столом. Сашко писал в тетрадке инструкцию по спасению Амагачана, а Иван пытался выяснить, что они будут за это иметь?
    – Самого упитанного оленя получите, – радушно пообещал Нифантя.
    – Двух! – насел Иван.
    – Согласен. Пусть два.
    – Каждому! Иначе пусть ваш бригадир остается на небе.
    – Хорошо. Будет по два, – несколько потухшим голосом согласился Нифантя. – затем повернулся к Сашку. – Запиши, Галя живет в Магадане, а партийная комиссия в Эвенске. Там партийный начальник Дина Прохоровна, Амагачан ее больше всего боится…
    Допили водку, закусили вареными языками, запрягли оленей и поехали к наледи. Наши уже ждут. Горит костер, бродят олени, бегают собаки. Но все молчат. Даже олени не хоркают.
    Встретила бабушка Кэтчэ. Угостила всех из ложки какой-то кашицей, подержала за руки и направила к костру. Только сейчас мы заметили, что рядом с костром на нартах лежит, с головы до ног упакованный в белые оленьи меха Амагачан. Я задержался, Сашко с Иваном подошли совсем близко. Услышав скрип снега под их ногами, Амагачан приподнял голову. Его лицо скрыто пыжиковой маской, из-под которой выглядывает только краешек носа и губы. Лишь лесорубы остановились, он понюхал идущий от них запах, протянул руки, ощупал одежду и лицо Ивана, после таким же образом исследовал Сашка.
    – Ну, с прибытием на небо, тебя Амагачан! – обратился к нему Иван. – Рассказывай, что там с тобой приключилось?
    – Да, вот немножко умер, – несколько виновато произнес Амагачан.
    – Ну, ты даешь! – восторженно провозгласил Иван. – Такой молодой и загнулся! Болел, что ли?
    – Зачем болел? Совсем не болел. Кухлянку потерял, а в карманах документы и партбилет. Партийная комиссия сказала, что выгонят из старшего оленевода, из депутатов тоже выгонят.
    – Это они уже слишком. Совсем законов не знают, – включился в разговор Сашко. – У тебя же депутатский иммунитет. Хоть десять человек зарежь, а пока иммунитета не лишат, даже пальцем погрозить не имеют права. Сейчас ты, дорогой, как жена Цезаря, – вне подозрений. У депутатов это самый уважаемый закон. Но вот с партбилетом у тебя прокол. Давай, брат, возвращайся на землю и ищи документы. Иначе получится, что ты от Дины Прохоровны на небе залег, а мы тебя крышуем. Нам такая дискредитация не нужна.
    – Не хочу на землю, – запротестовал Амагачан. – Здесь жить буду.
    – А как же Галя? – глядя в записную книжку, спросил Сашко. – Вдруг у нее от тебя будет ребенок? Это, знаешь, какой грех! Будешь за него сто лет в смоле кипеть.
    – Она только меня целовала, – начал оправдываться Амагачан.
    – Так ты все и помнишь! – возмутился Иван. – Место, где оставил кухлянку, – не помнишь, а насчет Гали – без сомнения. Может, у нее от тебя уже трое или четверо детей. Элементы платить, брат, нужно!
    – Вспомнил! – вдруг обрадовался Амагачан. – Кухлянка в стланиках лежит. Я за упряжными оленями гонялся, жарко стало, в стланиках и оставил. На земле не мог вспомнить, а здесь на небе все вспомнил!
    – Вот и ладненько! – весело заключил Иван. – Как алиментами шуганули, сразу мозги заработали. Ты эту Галю хоть любишь?
    Амагачан стеснительно признался:
    – Люблю. Нормально люблю.
    Иван обернулся к Сашку:
    – А ну-ка посмотри, товарищ, в свои записи. Любит ли Галя Амагачана?
    Сашко пошелестел своей тетрадкой и радостно провозгласил:
    – Любит. Больше жизни любит. Здесь так и записано, ни спать, ни есть без него не может, а признаться стесняется.
    Иван обрадовано хлопнул в ладони:
    – Вот видишь, какие чувства, а ты сомневался. – Затем обернулся в нашу сторону. – Эй вы, люди! Забирайте вашего Ромео на землю и дуйте в стланики за кухлянкой. А ты, друг, живи и никого не бойся. У нас про твою Дину Прохоровну столько грехов записано, не то, что на небо, в тюрьму не возьмут. Так ей при встрече и передай…
    Дальше все просто. Отвезли Амагачана в стойбище, переодели в пастушью одежду и отправили искать кухлянку. Нашел. Правда, депутатское удостоверение мыши погрызли, но партбилет не тронули. Маленькие, а разбираются...
    А через неделю в наше стойбище прилетела Галя. Улыбчивая и довольно симпатичная женщина. Во всяком случае, нам с Нифантей понравилась. Спрыгнула на снег, улыбнулась, подошла к растерявшемуся Амагачану и поцеловала. Сначала в щеку, затем по-настоящему – в губы. Мы с Нифантей восторженно завыли и захлопали. А Галя внимательно всмотрелась в собравшихся у вертолетной площадки людей, снова улыбнулась и принялась целовать бабушку Кэтчэ.
    Откуда она узнала, что ее Амагачан «вернулся на землю» только благодаря старой шаманке, мы с Нифантей не имели представления. Тем не менее, пообещали вертолетчикам за двухчасовую задержку медвежью шкуру, после накрыли в гостевой яранге роскошный обед. Чуть посидели и слиняли вместе с летчиками и шаманкой Кэтчэ в ярангу деда Элита. Нужно же влюбленным побыть наедине.
    Дня через три после этого события, когда мы вместе с Нифонтей и дедом Элитом пасли оленей, я спросил:
    – Никак не пойму, что это вы, лишь прижмет, впадаете в ступор. Сначала эта женщина, у которой на постели мышь мышат родила, теперь Амагачана с испуга перед Диной Прохоровной заклинило. Словно лисицы или скунсы. Говорят, у них во время ступора даже глаза стекленеют. Интересно, у Амагачана тоже стекленели?
    – Вот только не надо! – запротестовал Нифантя. – Бабушка Нючи, которую возили на Нислэдю, ни в какой ступор не впадала. Ей просто глаза завязали, чтобы не видела, куда везут. А вот у Амагачана – уже серьезно. Мог через пару дней и кони кинуть. Здесь был случай покруче. Уже на моей памяти вдруг обнаружили бесхозное стадо тысяч на пять. С людьми, конечно, не колхоз, не совхоз, а так пасут оленей и все. То на Колыме, то в Якутии, то Чукотке. Мясо продают приискам и геологам, отовариваются в магазинах. Как говорится, сами себе хозяева. Нормалек!
    Не знаю, кто на них настучал, но быстренько набили полный вертолет начальников, отправились разбираться. Подлетели к стаду, олени врассыпную, а старик эвен, который у пастухов за главного, по вертолету из карабина. Попал, не попал, но пару дырок в кабине сделал. Эти, понятно, дёру.
    На второй день высадили два вертолета милиции, окружили, кричат, машут пистолетами. Старика, который стрелял из карабина, повязали, доставили в Магадан, а он в ступоре. И по морде били, и кололи, электрошоком пробовали – не шевельнулся. Так в отключке на двадцать третий километр в психушку и привезли. Врачи промучились неделю, даже ночью не отходили, все равно умер. Его, понятно, в морг, на второй день открывают, деда йок! По-татарски «нет», значит. Мороз под сорок, решетки на месте, замок на месте, прежние жмуры – словно дрова валяются, а этот исчез. Так до сих пор и не нашли. У нас зоне врач за наркоту срок тянул, все сам видел. Баба Мамми говорила, что раньше здесь шаман Каляна жил, мог пастуха из стойбища в ярангу по воздуху перенести. Но Каляна к тому времени уже умер, другим эта заморочка совсем не по зубам. Вот и думай.

    * * *

    Пестерев Сергей

    "Обитель снегов"

    Голубые горы

    Сумерки в Гималаях – время, когда можно увидеть самые необычные цветовые сочетания, которые вряд ли можно встретить где-нибудь ещё…

    Голубые горы

    Гималаи

    На закате. Высота 4200м.

    Гималаи

    Озеро Госайкунд

    Несмотря на апрель и относительно тёплую погоду высокогорные озёра в Гималаях всё ещё скованы льдом.

    Озеро Госайкунд

    Пестерев Сергей

    фоторабота «Ледяной Байкал»

    Ночной Байкал

    Ночной Байкал

    Остров Огой

    Остров Огой

    Лёд на рассвете

    Лёд на рассвете

    * * *

    Пипиленко Сергей

    рассказ «Холодный рассказ»

    Это была холодная, длинная зима. Это была очень, очень холодная зима. Со времени моего далёкого детства я не припоминаю зимы, которая бы осталась в моей памяти такими жестокими холодами. С самого конца ноября и по конец февраля стальной мороз так придавил небо к земле, что оно, клубилось по высоким сугробам белым колючим туманом, и было не в силах приподняться к высокому и далёкому, беспомощному, маленькому солнцу. Просто остаётся удивляться, как мир сумел выжить, выдержать эти злые, короткие дни? Дни, которые начинались в десять часов утра, когда сумерки над деревней немного светлели, и заканчивались внезапно в пять часов вечера, когда тьма снова накрывала замёрзшую до последней прожилки в брёвнышке, до каждой, сладкой, капли сока в ветвях, деревню. Когда всё живое, спряталось, сжалось, скукожилось, в беспомощном стремлении - в состоянии спячки и покоя, сохранить и удержать в остывающем теле, остатки уплывающего тепла. Не лаяли даже самые отчаянные домашние псы, не мычали коровы, забились в какие-то, никому не ведомые норки, жалкие, голодные воробьи, исчезли вороны. Тяжёлая, оглушающая тишина висела над миром. Казалось и само солнце, пару раз за две недели выглянувшее откуда-то слева, из-за близкого горизонта, было уже обморожено, таким уж телесно обожженным был его нежно розовый цвет, злобно и ненадёжно, мерцающий в порванных тучах, на фоне серой пелены небес. От одного взгляда на него холод пробегал по спине, и пропадало желание что-либо затевать на свежем воздухе, хотелось подобраться поближе к жаркой печке, тёплому одеялу, и как медвежонку в берлоге уснуть – пережидая жуткую трагедию, происходящую в мире.

    В один из таких вот дней, я отправился на рыбалку. Теперь то, я ни за что бы в жизни не пошел, но тогда я ещё не знал страха, вернее не очень реально представлял себе последствия такой прогулки, так - как было мне тогда, всего десять лет и учился я в четвёртом классе нашей, деревенской, деревянной, восьмилетней школы. Точно не помню, но наверно это были зимние каникулы. Да, не иначе. Потому что, надоело мне, без дела слоняться по четырём углам нашей небольшой избы, стоящей на самом краю длинной, почти бесконечной, как мне тогда казалось, прямой как стрела улицы. Растрёпанные книги и журналы, взятые из библиотеки, были на три раза прочитаны, всё не хитрые дела переделаны, конструкция очередного, нового детекторного приёмника застопорилась, из-за катастрофической нехватки радиодеталей. Где их взять в таёжной деревне? Не будешь же в такие морозы шариться по чердакам и сараям, куроча старые радиоприёмники в поисках подходящего диода. Такие забавы, как катание на санках, уже наскучили, они были заманчивы в самом начале зимы, по первому, мягкому и тёплому снегу. Далеко идти. И не интересно одному кататься, нет стремления и некого удивить, поразить своей смелостью. А все друзья сидят по тёплым избам, без всякого желания морозить носы и уши. Скучно. Скучно….

    Но главной причиной, которая не давала мне спокойно бездельничать и спокойно существовать, был отец. Он, уже вторую неделю подряд, праздновал новый и одновременно - не очень новый год. Сделав заранее запас, в виде полной фляги медовухи и больше чем половины фляги самой зверской, пахнущёй смородиновым листом и вареньем, самогонки, он изводил нас с матерью своим бесконечно затянувшимся похмельем после праздника. И если в начале на него было смешно смотреть, потом через три-четыре дня тоскливо, то теперь на исходе второй недели, я был готов его просто убить. В таком состоянии, он мало что понимал. Он вставал посреди ночи, зажигал яркий свет, гремел стаканами и чашками, скрипел половицами, бесконечно чиркал спичками и открыв дверцу печки, курил небольшие, но ядовитые папиросы «Север» на маленькой кухне. Выпивал граненый стакан самогона или ковшик медовухи и с громким скрипом растянутых пружин заваливался на кровать, стоящую там же на кухне, чтобы через два-три-четыре часа опять проснуться и всё повторить сначала. Я спал очень чутко и просто физически страдал, от постоянного недосыпания. Или точнее от того, что спать приходилось урывками. Мне казалось, что я живу в доме, в котором никогда не гаснет яркий свет, и как минимум, проживает с десяток пьяных мужиков.

    Мне чудилось, что я поселился в самом центре огромного, шумного вокзала наполненного живым шевелящимся роем человеческих голосов и никогда не замирающего ручья из людских тел. Это все был он, один…. Да, всего лишь один. Он забросил и забыл и хозяйство, и охоту и рыбалку. Чёрные воронёные ружья, матово поблёскивая, тоскливо висели на стене, покрываясь пылью, дробь наливалась тяжёлой, свинцовой круглой злостью, в цилиндрических, жестяных банках с фиолетовыми печатями. Незаряженные, латунные гильзы потихоньку зеленели от тоски в самодельных, шитых толстой дратвой, дерматиновых и кожаных патронташах. Всю свою жизнь он умудрился прожить охотой и рыбалкой. Я до сих пор поражаюсь, как во времена тотального единообразия и стопроцентного колхоза, он сумел жить совершенно независимо от государства. Нет, конечно, изредка он, то временно устраивался работать в местный леспромхоз, видимо исключительно для того чтобы не припаяли статью за тунеядство - в то время такое случалось. То он брал подряды на вырубку огромных колод для воды, на летние выпаса, колхозным коровам. Огромныё, шестиметровые стволы подвозили лесовозом прямо за наш огород. И он по утрам гремел древней бензопилой и стучал теслом и топором. При этом, всё что было в остатке продавалось как дрова. А в остатке получалось более двух третей от лесовоза. Колоды он делал тонкостенными. То заготавливал в тайге мётлы, черенки, деревянные лопаты. Уезжал на заготовку кедровых орехов, которые потом продавались оптовикам. Делал на продажу рыбачьи лодки. Лодки получались лёгкими в управлении и удобными в перетаскивании с места на место. Многие пробовали повторять конструкцию отца, но наверно он знал какие то особенности в построении. И поэтому лодки сделанные другими, не были такими легкими на плаву. Порой рыбаки выстраивались в очередь на его лодки.

    Но это были обязательно ситуации, при которых он был абсолютно независим, от какого бы то не было давления сверху. Он терпеть не мог никакого начальства. Завёл отличный фруктовый сад, в котором росли огромные, по сибирским меркам яблоки, несколько сортов слив, разводил пчёл. Ну, само собой держали коров, свиней, и почему-то много уток. Куры были, но немного, а вот уток всегда было в избытке. Куры использовались в основном как наседки. Им предательски подкладывали утиные яйца, и они высиживали их и заботились об утятах как о своих, родных. Может быть, утки были не такими прихотливыми в содержании и не такими разборчивыми в еде? Отец умудрялся неплохо жить на деньги, от сданных звериных шкурок, на выручку от мёда и проданной, в основном не очень дорого, рыбы. Налимы, огромные таймени и щуки в то время ещё водились в наших реках. Моё раннее детство в основном и запомнилось мне обилием всяческой рыбы в доме, она была у нас всегда и во всех видах. И даже когда у нас в доме не было хлеба, рыбы всегда было навалом. Жаренная, копченая, вареная и свежесоленая, налимья печёнка, красная щучья икра в прозрачной плёнке, никогда не кончалась и до того обрыдла мне, что я ещё лет двадцать после того как уехал из деревни, не мог на неё смотреть спокойно. Отец тихо, но злобно недолюбливал советскую власть. Мой отец классический анархист, во взглядах на государственное устройство. И классический – куркуль - во взглядах на личное хозяйство. Так он и дышал жизнью, не особенно надрываясь на работе и не очень бездельничая дома. Родись он на двадцать пять или тридцать лет раньше, его бы безжалостно расстреляли, или до конца жизни продержали в лагере, как классово чуждый элемент. Приняв изрядно на грудь, он неизменно пытался мне рассказать, что наша фамилия, это искаженное – простым, безмозглым мужичьём - воинское звание прадеда. Его прадед был сосланным в Сибирь, за какое-то бытовое преступление, казачьим есаулом. За какое преступление был сослан предок, он не говорил. Или не знал, или не хотел говорить. Как и прадед, свою казацкую тоску по полной свободе он иногда запивал крепкими, самодельными напитками. Вот именно такой момент, вселенской тоски, и наступил после нового года.

    Стальные струны заячьих петель, вторую неделю не проверялись и ржавели в лесу. Если в них что-то и попалось, то давно было съедено голодными, пронырливыми лисами. «Вятера», как их у нас называли, и закидушки на налимов в реке окончательно вмёрзли в лёд и покрылись полуметровым слоем отполированного ветром, жёсткого, как картон снега. Пару раз отец ненавязчиво намекал мне, что он пока не в состоянии, сходить и проверить замороженные снасти. Мне это было видно и не вооружённым глазом. Такой, почти двадцатикилометровый маршрут, был ему пока не по силам. Километров восемь туда и столько же назад, по такому морозу, слишком длинная дистанция. И наконец, я добровольно, ну почти добровольно, после очередной ненавязчивой просьбы, вызвался прогуляться по знакомому маршруту, до того надоело мне бестолковое сидение дома.

    Я, потеплее оделся, взял старенький, негнущийся от рыбьей засохшей слизи, рюкзак, с острым, как бритва, небольшим топором. И укрепившись кожаными ремешками, на широченных и явно больших для меня охотничьих лыжах, сразу после обеда, двинулся в неблизкий путь. Мороз был действительно страшенный. Но я не боялся холода. Меня грело и подгоняло вперёд предчувствие удачной рыбалки. Все эти маршруты были известны мне с пяти лет. Отец постоянно таскал меня с собой в тайгу, не знаю от скуки, или действительно верил в мою рыбацкую звезду, и летом ли, зимой ли, но все удачи на рыбалке неизменно связывал с моим присутствием. Так что я тоже поверил в своё постоянное везение и поэтому не сомневался в удаче своего похода. Возможно, если бы мать была дома, она меня и не пустила одного, но она в отличии от отца, усердно работала в совхозе. И почти весь день проводила на ферме. Отец во мне не сомневался, потому что, сам был рыбаком с пелёнок. Но он был рыбаком по собственной воле и природным наклонностям, а я то, рыбак из-под палки. Добровольно я бегал на речку только летом, и то купаться. Сидеть с удочкой у реки, я считал самым бесполезным в мире занятием.

    Я бодренько скользил по твёрдому насту, мельком оглядывая однообразные, неинтересные мне пейзажи, сплошь состоящие из покрытых снегом и инеем деревьев, верхушки которых терялись в белёсом тумане низкого неба. Тишина стояла такая, что в ней, как в омуте, тонули звуки собственного дыхания. И только пар, лёгкими голубиными пёрышками, оседал на моих бровях и на опущенных ушах собачьей, лохматой шапки. Нереальные пейзажи заставляли верить в существование других, нарисованных на картинах и описанных в фантастических романах, ледяных миров. Мир, как большая жемчужина был окрашен во все оттенки перламутра. Недостижимо голубой и недостижимо розовый цвета – угадывались где-то, за размытой плёнкой белизны. Я так и вижу себя со стороны – маленькая фигурка, в большой, припорошенной снегом шапке, на длинных и широких, не по росту лыжах, появляющаяся из глухого тумана и через несколько мгновений так же бесследно тающая в плотной, ледяной мгле. Отважный, а может и просто безумный, маленький Джек Лондон, растаявший в белом безмолвии, в поисках новых приключений и опасностей. Чего-чего, а опасностей было с избытком. Просто я об этом ещё не знал. Уже сотню раз, я ходил этим маршрутом и не сомневался, что домой могу добраться и вслепую. Храброе сердце не знает сомнений. И через час я уже был на месте первых закидушек. Пока всё шло по намеченному плану.

    Я уверенно откопал в глубоком снегу, между нависших над рекой деревьев, тяжёлый, шестигранный лом, который был запрятан отцом, чтобы не таскать его лишний раз с собой. И обваливая сугробы, спустился на скованное льдом, русло реки. В некоторых местах, там, где пространство было открыто всем ветрам – лёд был чист и прозрачен. Если лечь на живот, то можно было увидеть сквозь чистую призму воды каменистое дно. Там где в толщу вод проникал свет, трёхметровая глубина была на расстоянии вытянутой руки. Там, среди пёстрых, как воробьиные яйца, россыпей речной гальки, вяло шевелили своими коричневыми и темно-зелёными волосами, русалки. Это заросли речных водорослей – кушира. В отличии от земных растений, он никогда не сбрасывает на зиму листьев, в воде же никогда не бывает ниже нуля, пусть на один градус, пусть даже на долю градуса, но температура-то плюсовая. Там в его зарослях иногда проскальзывают юркие, мелкие рыбёшки с серыми спинками. И прячутся зверюги покрупнее, охотящиеся на рыбную мелочь. Жизнь, скованная ледяной злобой на воздухе, пусть вяло, но продолжается в холодной воде. В тех местах, где течение воды особенно сильное, на перекатах, зияют узкие, как лезвия ножей, незаживающие раны реки – чёрные, на фоне белейшего снега - полыньи. Быстрое течение и вскипающая вода бурунов просто не даёт льду времени, на затягивание поверхности. Подходить к ним близко – опасно, об этом отец меня часто предупреждал. А я к ним и не подхожу – очень надо….

    Иногда, на льду, у самой кромки таких полыней, мы находили замороженных, не очень крупных налимов. Они были почти целыми, только со съеденной печенью. Это речные зверьки - норки, так боролись с зимним авитаминозом. Цепочка их мелких следов, всегда связывала открытую воду с обрывистыми берегами. Отец брезговал почему-то такой рыбой, и если иногда подбирал особенно крупных, то только для того, чтобы кормить собак. Их у нас было трое. Один раз, вот так вот, в прошлом году, в полынью соскользнул по мокрому льду наш наивный и бестолковый, домашний пёс Ричард. Подбежавший отец, пока снимал тугую рукавицу и ставил лыжу поперёк открытой воды, не успел ухватить его за мокрый ошейник, и его течением затащило под лёд. Лёд был чистым и прозрачным. Было видно, как он перебирает под водой, широко растопыренными лапами. Длинную, густую шерсть, полощет течением реки, хвост ковыльной метлой поднимается вверх, к гладкой крыше льда. И огромные, чёрные глаза с ужасом и мольбой устремлены к свету, находящемуся за прозрачной как стекло, и прочной как сталь стеной. Отец что-то крикнул мне, потом бегом догнал уплывающего под водой пса и несколько раз изо всей силы ударил обухом топора в лёд над его головой. Как он потом мне объяснил – он хотел его оглушить, чтобы его смерть была лёгкой. Но видимо лёд был слишком толстым. Пёс исчез под снежными заносами, исполосовавшими лёд. Мы стояли растерянные и удрученные. Отец тихо матерился. Капли крупного пота стекали по его большому, горбатому носу. Мне хотелось плакать. Совершенно неожиданно для нас, через пару минут, пёс вынырнул из полыньи находящейся метрах в шестидесяти, ниже по течению. С какой-то безумной радостью, граничащей с собачьим бешенством, он прыгал и носился кругами вокруг нас. Мне показалось, что он сошёл с ума, от пережитого страха. - Подохнет, - сказал отец….

    - Простудится и подохнет, - ещё раз повторил он, и полез на берег разводить костёр. Мы сушили его у огня, подстелив ему под лапы рюкзак и держа за ошейник. Пёс обсох у костра, а когда шерсть перестала звенеть сосульками, вырвавшись из рук, ударился в бега, и носился по руслу реки до тех пор, пока не свалился от усталости, паря как загнанная лошадь. Так он окончательно высушился. Правда, для профилактики, на следующую ночь оставили его в избе. С ним ничего не случилось, разве что он стал побаиваться воды. Даже летом, перед тем как плыть, он долго не решается заходить в воду и тоскливо скулит на берегу. Вот и сейчас, не захотел со мной на реку. Виновато выглянул, из заваленной снегом по самую крышу будки, глаз не видно из-за инея, потоптался в грустных размышлениях о превратностях погоды, мол – и дом кому-то надо охранять, залез назад, в конуру. Я не в обиде. Если бы я его позвал, он с неохотой, но обречённо и предано пошёл бы. Он очень послушный пёс. А сейчас я один – хозяин тайги на много пустынных километров вокруг. Это тревожное и загадочное чувство. Это почти, как остаться одному на всей земле, одному во всей вселенной. Одиночество и спокойствие. Тревога и тишина.

    Никуда не торопясь я приступаю к вырубке льда. «Вятера» - как их у нас называли, это плетёные из толстой нитки конические цилиндры с черёмуховыми обручами, с входом ловушкой и двумя двухметровыми крыльями в основании. Они устанавливались на быстром, глубоком месте, с помощью трёхметровых вешек, навстречу друг другу, перекрывая ход рыбы и вверх и вниз по течению. На льду вырубаются две треугольные полыньи, соприкасающиеся углами крыльев. Вырубать нужно осторожно, в месте соприкосновения углов лёд в любой момент может обломиться. Он достаточно прочный, но от множества ударов может растрескаться вдоль и поперёк. Начав работу, я неприятно удивился. Вот те раз…. Обычно толщина постоянно срубаемого льда, два-три пальца не больше. А тут я рубил и рубил и всё не мог добраться до воды. За две недели праздника, который отец устроил себе сам, намёрзло почти полметра. Бросить бы всё и не мучиться… да вот, что скажет отец? Нездоровое, злое упрямство насмешливо топталась у меня за спиной с ехидной улыбкой. Положит отец свою тяжёлую руку мне на плечо, и скажет, - Нет, не рыбак ты Серёга, не рыбак и не охотник…. Обидно будет мне до слёз. Я же удачливый, я же - фартовый! Я снимаю старый полушубок, как это обычно делает отец, теперь мне ничто не мешает доставать из реки мою рыбу.

    Топор глухо позванивает, ударяясь о неясную прозрачность зеленовато-голубоватого льда. Мелкие, острые как иголки, кусочки тающего стекла, отскакивая от блестящего лезвия - больно бьют меня по щекам, по губам, по глазам. Приходиться прижмуриваться и отворачивать горящее от ледяной дроби, как от сильного огня, лицо. Рубить приходиться почти вслепую. Удары откликаются из подо льда - дальним гулом. Звук топора в тишине брызгает стаей мелких пичуг во все стороны, и через несколько мгновений, отражаясь в пустынном лесу, возвращается назад одновременно со всех сторон. Понемногу, по сантиметру, но дело движется. Я же упрямый. Теперь никто не посмеет сказать, что я не рыбак и не охотник. Из пробитых ломиком щелей, в прорубленные канавки натекает вода. Теперь мне в лицо летят уже не осколки льда, а водяные брызги. Они мгновенно замерзают на шерстяных, связанных матерью варежках, на рукавах старого свитера, на коленях, и на валенках подшитых отцом. Потихоньку я покрываюсь льдом как латами. Стоит на минуту остановиться и лед превращается в несгибаемый панцирь, который трещит и ломается на изгибах локтей и коленок. Я тепло одет, и пока почти не чувствую холода. Сколько я рубил полыньи? Часа два или больше? А может, прошло уже часа три? Вырубленные глыбы ещё нужно расколоть на небольшие куски и протолкнуть под лёд. Вытащить наверх их мне не по силам, протолкнуть целиком я тоже не смогу. Приходится колоть треугольные айсберги и ломиком проталкивать в воду. Они неохотно застывают у края полыньи, медленно подворачиваются под кромку льда и уносятся течением, гулко ударяясь под водой об прозрачную крышу реки.

    Незаметные сумерки на мягких, волчьих лапах подходят к концу короткого, зимнего дня. Вода в прорубях парит банным котлом. Я устал. Отец всегда срубает вешки почти у самого льда, так они почти незаметны для посторонних. Но из-за этого вытаскивать их неудобно. Вытащив первый вятер, я разочаровано присаживаюсь прямо на затоптанный лёд. В нем стынет на радужном воздухе, небольшой налим на полтора, ну от силы на два килограмма. Нет, не за этим я пришёл сюда. Может моя путеводная, счастливая звезда, мне сегодня не светит? Или не видит меня из-за белых, снежных облаков укутавших мир. Или может, приберегла главный сюрприз напоследок? Что-то уж больно тяжело мне вытаскивать второй конус из воды. Ну, вот, точно…. С трудом появляется что-то чёрное, мокрое, большое. Огромный бобёр попался и захлебнулся в снасти…. Ну что ж тебе не спалось в своей тёплой берлоге, как медведю, - уже со злостью думаю я. Я же думал, они впадают в спячку. Что ж мне теперь делать? Оставить здесь, закопав в снегу, нельзя. Пронырливые норки и голодные лисицы непременно унюхают и сожрут не оставив и следа. Придётся тащить такую тяжесть домой. Он и так был огромным, но нахлебавшись холоднючей воды, выглядит настоящим гигантом…. Большой, чёрный, закруглённый хвост, гладиаторским мечом блистает на тёмном льду. Два пятисантиметровых острых, жёлтых зуба злобно оскалены на меня, открытые глаза покрыты тонким, белым льдом. Живой, он бы постарался не попадаться мне на глаза, а мёртвый он спокоен и отважен. Быстро, кое-как я постарался установить все снасти на место. Отец не поймёт меня, если работа не будет доведена до конца. Помучался с бобром, с трудом запихав его в негнущийся рюкзак. А рюкзак, закрепил на лыжах как на санках, связав их веревкой сквозь дырочки на носах. Я собрался в обратный путь. Обратно идти и дольше и труднее. Сюда я прибежал на лыжах и налегке, а назад иду с грузом и пешком. И что самое плохое, я почувствовал - я уже здорово замёрз. Это было не очень незаметно, пока я рубил лёд. Но как только я остановился, ледяные токи земли уцепились в меня мёртвой хваткой.
    Негнущиеся, заледеневшие валенки уже не грели. В них налетели мгновенно застывающие брызги воды и мелкие кусочки льда и сначала, растаяв там, теперь снова превращались в лёд. Мокрые шерстяные носки из толстой собачей шерсти, становились ледяными колодками. С трудом протаскивая лыжи по высоким сугробам, я брёл домой. Вечер надвигался стремительно. Густая вязкая тьма опускалась прямо с небес. В лицо подул пронзительный, острый как правленая бритва, ветер. От него болело лицо, оно уже не мёрзло, а просто болело. Я ощущал эту боль на скулах, на подбородке, на губах. Болели глаза, изрезанные снежной порошей. Чтобы дать им отдых, я поворачивался и несколько шагов проходил спиной вперёд. Я не боялся потерять дорогу, этот путь я бы мог пройти и вслепую. Я стал бояться, что просто не успею дойти. Подвязанные уши шапки уже никак не спасали. Они мешали поворачивать голову, гасили звуки, но не грели. Намокшая от пота рубашка замерзала, начиная от промокших рукавов, и постепенно замораживала руки и плечи. Тело постепенно сжималось, ссутуливалось так, что болели плечи. Оно немело в попытке сохранить хотя бы остатки тепла так необходимые сердцу. Мыслей почти нет. Когда жизнь замерзает – вместе с ней, замерзают и мысли. И только какие-то обрывки витают в районе затылка. Я же счастливчик. А как же боженька? Неужели он меня не спасёт? Н-е-е-т, не спасёт…. Ангелы спасители - всегда ходят в лёгких хитонах и сандалиях. А значит, они живут только в тёплых странах, там, где растут пальмы и зреют сладкие и одновременно кислые маринованные ананасы. Там всегда сияет жаркое солнце и плещет тёплое южное море. Не могут они в таких одеяниях, появится в настоящем, не придуманном мире, даже на мгновение. Никогда, никого они не спасут и сами погибнут.

    Замёрзнут и упадут, как голуби на каменную от стужи землю, беспомощно запрокинув кудрявые головы, и теряя перья из раскинутых в бессилии, крыльев. Значит, и надеяться не стоит. Боюсь я или не боюсь умереть? Не боится умирать только зверь, он может почувствовать, но понять смерть не сможет. Человек без страха, не человек – а злобный пёс. И только шаг за шагом, шаг за шагом, почти на месте, топча сыпучие сугробы и всё больше и больше теряя последнее тепло. Пальцы рук и ног уже ничего не чувствуют. Если бы верёвка не была одета на плечо, я бы уже потерял и лыжи с привязанным бобром и варежки, почти примёрзшие к моим пальцам. Отсыревшая у проруби одежда уже не греет меня, а вытягивает остатки еле теплящейся жизни, из моего худого тельца. Сколько времени я иду назад, к дому? Кажется, что время остановилось. А может, я тоже уже стою на месте, бессмысленно перебирая ногами и просто теряя силы? Трудно, невозможно определить, сколько мне ещё осталось до деревни. Пейзаж движется, но почти не меняется. Наверно это конец. Но где-то там, дома, есть тепло. Мне нужно хотя бы на секунду, на мгновенье попасть туда, чтобы отогреть ничего не чувствующие руки. А потом можно и умирать. Ветер перемёл дорогу поперечными сугробами. Я спотыкаюсь и падаю, поднимаюсь, падаю - разбивая в кровь коленки и локти, но уже почти не чувствую боли. Боль тоже замёрзла, как и мои, неслушающиеся меня ноги. Тьма окутала мир. Жизнь на земле готовится пережить ещё одну, смертоносную ночь. Дорога изредка угадывается по твёрдым, накатанным колеям. Ничего не видно и никого не слышно. Можно лечь и уснуть и сразу же избавиться от всего. Но моя мама огорчится, увидев меня мёртвого. Шаг, ещё шаг, еще несколько, может быть, последних шагов. Дом где-то рядом. Я это знаю, вот же они ворота нашего двора…. Я сбрасываю верёвку, привязавшую меня к лыжам, с плеч и падаю, потеряв привычный противовес. Встать с колен, а если не получиться, то доползти до дверей избы. Скользкие ледяные подошвы скользят по полированным доскам крыльца. Не гнущиеся руки, как крюком цепляют металлическую, фигурную, кованную ещё дедом, скобу двери. Руки срываются, но тугая дверь медленно открылась. Теперь я знаю, где есть рай на земле…. В лицо хлынуло светлое тепло дома, и брызнул жёлтый как осколок летнего солнца, яркий, электрический свет. Мать стоит посредине кухни. Она слышит скрип открывающейся двери, поворачивается и удивлённо всплёскивает руками. А потом… потом, я помнил только, что сижу в неудобной, нелепой позе, опустив одновременно и руки и ноги в тазик с тёплой водой, и мать из чайника доливает воду, и сама заливается слезами. Она плачет горько, подвывая, как маленький покинутый всеми ребёнок.

    - Мама, мамочка, - шепчу я, но заледеневшие мышцы лица и белые губы не слушаются меня. Почти превратившийся в ледышку подбородок не даёт открыть рот. В-а-а… в-а-а, - вместо слов вырывается из хриплой глотки. И оттаявшие слезы, огромными каплями сами по себе текут из-под опухших век, падают в воду и растворяют мир в розовой пелене, делая горько-солёной и так не очень сладкую мою жизнь.

    А бобра отец потом пропил. Дня через два. Когда закончилась самогонка и медовуха, он ошкурил его острым, как скальпель, ножичком. Натянул на треугольную деревянную колодку, закрепив мелкими гвоздями. И отнёс кому-то. Не знаю уж кому. Ему было плевать на бобра. Таких бобров он добывал десятками. Вернувшись, он вытащил из глубоких карманов и поставил на стол две, мгновенно покрывшихся морозным, перламутровым инеем, бутылки водки.

    * * *

    Подкорытов Андрей

    "Суровый край Приполярного Урала"


    Осматривая владения


    Встречая новый день


    Редкий солнечный день


    Царица Уральских гор Манарага


    Северная земля


    В последних лучах заходящего солнца

    "Со времен инуитов"

    Снимки сделаны в трёх-двухнедельных одиночных походах по Канадским Скалистым горам. Было много незабываемых острых моментов: пурговые холодные ночёвки на перевалах без сна и обморожение ног в зимнем походе, медведи и наводнение в летнем походе, горные козлы и лоси в осеннем походе.

    Исчезающий ледник Пейто
    Ледник Пейто, питающий одноимённое озеро, находится под угрозой полного исчезновения в течение ближайших 30-40 лет. Июнь 2013. Альберта. Канада

    Осень в Скалистых горах
    В конце сентября снег шёл всё чаще и всё медленнее таял, предвещая скорые холода. Сентябрь 2013. Британская Колумбия. Канада.

    Со времен инуитов
    Озёра Мэри и Охара. Осенний снег и изумрудный цвет озера дали удивительное сочетание. Сентябрь 2013. Британская Колумбия. Канада.

    Скоро холода
    Осенний снег в Скалистых горах. Сентябрь 2013. Британская Колумбия. Канада.

    Поутру в горах
    Морозное утро ясного дня в Скалистых горах. Январь 2013. Альберта. Канада.

    Вечером
    Вечер в районе озера Пейто, знаменитого своей формой в виде волчьей головы. Январь 2013. Альберта. Канада.

     

    "Плато Путорана – земля наших прапредков"

    Снимки сделаны во время спортивного похода 5-ой пешей категории сложности по плато Путорана в июле-августе 2013. Летом 2013 на Таймыре была засуха, реки пересохли, мы чудом сумели заброситься на маршрут катерами на воздушной подушке. Вариантов выброски не было, после половины маршрута пришлось менять планы и пешком выбираться в Норильск. Условия на плато были нетипичными – постоянная дымка, жара, вместо могучих рек и водопадов – сухие русла или небольшие ручьи. И всё же поход получился очень интересным, встретили краснокнижных путоранских баранов. Появился повод когда-нибудь туда непременно вернуться.

    «Северная земля»
    Каньон реки Омон-Юрях, непогода. Плато Путорана. Таймыр. Россия. Июль 2013

    «Земля прапредков» (Водопад в каньоне реки Хикикаль. Плато Путорана. Таймыр. Россия. Август 2013)

    «Белые ночи плато Путорана»
    Период белых ночей на плато Путорана. Таймыр. Россия. Август 2013.

    «Каньоны плато Путорана»
    Каньон реки Хикикаль. Плато Путорана. Таймыр. Россия. Август 2013.

    «Шагая по плато»
    Группа на плато Путорана. Таймыр. Россия. Август 2013.

    "Пробуждение старца Иремеля"

    Пробуждение

    Перед рассветом. Рассвет. Январь 2015. Южный Урал. Башкирия. Россия.

    Пробуждение

    Старец Иремель

    Морозное утро. Утро. Январь 2015. Южный Урал. Башкирия. Россия.

    Вне времени

    Иремельский простор

    Тихо, холодно и солнечно. Полдень. Январь 2015. Южный Урал. Башкирия. Россия.

    Иремельский простор

    "Место, где ничего не происходит"

    Вечер на Иркингдинском водопаде

    Вечер на Иркингдинском водопаде

    Каньон Хикикаль

    Каньон Хикикаль

    Грациозный

    Грациозный

    фоторабота «Вольным росчерком»

    * * *

    Ременюк Валерий

    подборка стихотворений

    «После айсберга»

    А пароход наш то притонет, то привстанет,
    Но не сдвигается по курсу ни на йот.
    А пароход наш называется «Титаник»,
    Но это мало кто пока осознает.
    Матросы что-то там откачивают наспех,
    В широких трюмах тихо булькает вода.
    А кстати, мы уже наехали на айсберг,
    Но капитан сказал, что это ерунда.

    Гремит музы’ка на борту, да как-то нервно,
    Киксует скрипочка и ухает гобой.
    Лежит животное на льду, и это нерпа,
    И с состраданием глядит на нас с тобой.
    И мы узнали по секрету от раввина,
    Уже спешащего с пожитками наверх,
    Что этот айсберг назывался «Украина»,
    Но капитан нам эти сплетни опроверг.

    А что же в трюме, так ли всё неотвратимо?
    Один матросик говорит, что там беда -
    Застряла льдина с очертаниями Крыма,
    Что откололи мы от айсберга тогда.
    Но капитан ответил: «Тихо, россияне!
    Молитесь, радуйтесь, целуйте образа!
    Вокруг главы моей вы видите сиянье?
    Вот в этом ракурсе, прижмуривши глаза?»

    И осознаешь ты тогда, что дело скверно
    И бесполезен на борту весь этот джаз,
    И пожалеешь, наконец, что ты не нерпа
    И вряд ли станешь ею даже через час -
    Ведь шлюпок мало, вот досада! Но не плачь ты,
    Зато останешься навечно молодым!
    И с утопающей останкинской грот-мачты
    Сигнала SOS мы никому не отдадим!

    «Возвращение»

    А когда я вернусь, как к зиме возвращается ветер,
    Что тебе привезу, что я брошу тогда на весы?
    Только шум камыша, только треск тростника на рассвете,
    Только гогот гусей, потревоженных лаем лисы.

    Там, где я летовал, у зимы на коротком пороге,
    Год уходит за два, а когда и за семьдесят лет.
    И пока обойдешь все лежащие между дороги,
    И вернешься домой, может статься, что дома уж нет.

    И когда я вернусь, всё окажется тут по-другому -
    Горожане не те и на церкви другие кресты,
    И раскинутый вширь, примыкающий к новому дому,
    Новый сад, а в саду невозможно далекая ты.

    Но, меня не узнав, ты почувствуешь северный ветер.
    Он к тебе донесет из-за дальних горушек косых
    Только шум камыша, только треск тростника на рассвете,
    Только гогот гусей, потревоженных лаем лисы.

    «Осенняя халтура в глубинке»

    В диком поле, кочковато-конопатом,
    Без надежды, без идеи, без вины
    Мы расстреляны свирепым снегопадом
    И, фактически, под ним погребены.
    И в распутице, снегами убеленной,
    И в метели растопыренных руках
    Мой потасканный гулёна-жигулёнок
    Превращается в железный саркофаг.

    Нету ходу пароходу, нету ходу!
    Посадил аккумулятор до нуля…
    Дернул черт меня в такую-то погоду
    Потащиться в эти гиблые поля!
    Пассажиры, между тем, косятся хмуро.
    Бабка - ведьма. Дед, естественно, упырь…
    Говорили же брательники:«Халтура
    Подведет тебя, Иван, под монастырь!»

    Ну, а главное, - вы будете смеяться! –
    Завтра свадьба - представляете? - Моя!
    А от тракта километров восемнадцать
    И пятнадцать до ближайшего жилья.
    Соблазнился подхалтурить на подарок
    Для невесты - на наряды, на цветы.
    А теперь – да я довез бы их и даром,
    Лишь бы выбраться из этой маеты!

    Дед за пазуху полез. Достанет финку?
    Бабка шепчет заклинанья, это факт!
    Ну, а он и говорит: «Послухай, сынку,
    Вот те компас и сходи-ка ты на тракт!
    Дуй на запад, там и выйдешь на дорогу.
    Я дывлюсь, из этих слякотных погод
    Нам не выбраться самим, зови подмогу,
    Типа, трахтор там, а краще, вездеход».

    Дал стопарик да плеснул туда микстуры -
    Дух зашибло, искры ахнули из глаз!
    А в багажнике у нас кудахчут куры –
    Я ж их с ярмарки везу, такой заказ.
    Я за шапку, телогрейку, да и ходу.
    Дед-то дело говорит - одним хана!
    Сапоги мои, увы, не скороходы,
    И всего часа четыре до темна.

    И рысцою, и трусцой, и враскоряку,
    А когда, по бугоркам, на четырех,
    Как солдатики в последнюю атаку,
    Я по вьюге да по слякоти побёг.
    Напрямую тут короче, знамо дело!
    По-хорошему - часа на полтора.
    А вокруг меня свистело и гудело,
    Налипала снеговая мошкара.

    Пригодились мне тогда мои таланты,
    Для меня забег по полю – не предел!
    Как ложок перемахнул – воды по гланды.
    Ну, а дальше - на речушку налетел.
    Метров десять в ширину – ручей по лету! -
    А теперь вот распахнулась на пути.
    Я и так ее, и сяк, а ходу нету,
    И никак ее вокруг не обойти.

    Ну же, думаю, какая невезуха,
    Ведь до трассы от реки всего чуток!
    Разбежался и с девизом «Бляха-муха!»
    Оттолкнулся, и махнул через поток.
    Как летел, сомненья душу бередили:
    Будет свадьба ли? Уверен не вполне…
    Приводнился аккурат на середине
    И, как водится, на самой глубине.

    Понесло меня, как щепку, закружило.
    Чую гири на кирзо’вых сапогах!
    Я ногами и руками живо-живо
    Засновал - и перебрался кое-как.
    Выжал тряпки и в дорогу. В этом снеге
    Новый мир писался с белого листа.
    Но закончились поля, увалы, реки,
    Вот и трасса, да на трассе пус-то-та!

    Ни машины, ни телеги в море белом -
    Кто ж полезет в эту злобную пургу?
    Телогрейка, словно панцирь, задубела.
    До Замолинска живым не добегу…
    И побрел я вдоль дороги как попало,
    Вспоминая суету минувших лет,
    И маманю, и батяню, ну, и Аллу –
    Все ж невеста, как не вспомнить напослед!

    Как я жил и хорошо ли? – вот вопросец! -
    И какая будет память обо мне?
    А тем временем включился и морозец,
    Прямо, чувствую, колотит по спине.
    И себя мне стало жаль, и даже Аллу,
    Что в фате падет на мой холодный гроб!
    Так тащился я по тракту мал-помалу
    И наткнулся на внушительный сугроб.

    Для чего он на пустынной этой трассе?
    И кого тут замотало-замело?
    Вот те фокус! Сельсоветовский УАЗик,
    Занесенный снегопадом по стекло!
    Я отрыл его как такса-отрывашка,
    Так ладонями лопатил, как ни в жисть!
    А в УАЗике шофер - Корягин Пашка -
    Засыпает по-серьезному, кажись.

    Растолкал его, взбодрил его, амбала:
    «Эй, Пашуня! Ты живой еще? Окстись!»
    Ну, а он и говорит: «Искра пропала.
    Как заглох в сугробе – и не завестись…»
    «Так давай проверим свечи, эко горе!»
    «Там трамблер еще шурупает не в лад».
    «А бензин хотя бы есть?» «Бензина море.
    Хватит аж до Оренбурга и назад».

    Распатронили движок за гайкой гайку
    И опять собрали этот бутерброд.
    В общем, к ночи запустили таратайку,
    Запыхтели, откопались и - вперед!
    И метель тут улеглась, убрала косы.
    И луна мигнула из-за облаков.
    Я с лопатой впереди, когда заносы,
    И под утро отыскали стариков.

    Живы, черти, побудители халтуры!
    Пьют микстурку, подъедают огурцы.
    И сидят они рядком, а сверху куры -
    Согреваются друг другом, молодцы!
    Как я выжил, до сих пор не понимаю!
    Но надела Алка свадебный венец.
    То есть, с нею мы списались. Где-то к маю.
    Как подзажил отморозок мой.
    Конец!

    подборка стихотворений

    Небесный алфавит

    Я на птичьи караваны смотрел,
    И вопросы бушевали в душе:
    Почему они летят буквой «Л»,
    А не, скажем, буквой «Д» или «Ж»?
    Если «Ж» им сложновата слегка
    (докучает турбулентность небес),
    Полетали бы пока буквой «К»,
    Или даже буквой «О» или «С».

    И представился, товарищи, мне
    Удивительно торжественный вид:
    Караваны в голубой вышине
    Развернули над Землей алфавит!
    И пока они не скрылись вдали,
    Между тем, как опадает листва,
    Мы б из этих караванов могли
    Комбинировать любые слова!

    И гадалки бы лишились труда,
    Затянули бы они пояса -
    Мы и сами бы читали тогда,
    Что предсказывают нам небеса.
    И, похоже, этот случай назрел!
    Замечаю, запрокинув главу,
    Как большое лебединое «Л»,
    Пролетая, превращается в «У».

    И догадка озарила: А вдруг,
    Да подсказывают мне из-за туч,
    То ли ждет меня загадочный ЛУГ,
    То ли тронет согревающий ЛУЧ?
    Но, однако, мне иное дано,
    И я понял в завершенье стиха:
    Видно, «О» уже уплыло давно,
    А с заката надвигается «Х»…

    Надымская вьюга

    Рождественские письма отправлены на юг.
    Тоскливая накатывает дрема.
    Пропеллеры пропели про пелерину вьюг,
    Накрывшую огни аэродрома.

    Пропели и пропали за облаком седым,
    За снежною сумятицей рябою.
    Четвертую неделю работает Надым
    Аэродинамической трубою.

    И ветер загоняет в бездонную трубу
    Шальные снеговые мегатонны,
    Выбрасывая в тундру, за Обскую Губу
    Какие-то языческие стоны.

    Он кашляет и воет, стихийный музыкант,
    И в песню обезумевшего ветра
    Почти на ультразвуке вплетается дискант
    Звенящего анеморумбометра*.

    Ему-то, вертихвосту, все это по нутру
    На благо заполярного народа.
    Ведь кто-то же обязан крутиться на ветру
    По принципу «Работа есть работа!»

    Я все же догадался, откуда этот ветр
    За фугою закручивает фугу:
    - Послушай, брат анемо, уйми свой румбометр!
    Ведь ты ж и заварил всю эту вьюгу!

    Волк

    На разъезде шумели осины,
    Догорал за горами закат.
    В ожидании редкой дрезины
    Я стоял и жевал сервелат.

    На разъезде желе’знодорожном
    Вышел волк из вечерней тайги.
    Он обнюхал меня осторожно,
    Почесался и сел у ноги.

    Поворочал башкою пудовой,
    Что-то вкусное в лапе погрыз,
    И душе моей, к смерти готовой,
    Приготовил приятный сюрприз.

    Удивил меня редкостным фактом,
    Неожиданным в диком лесу -
    С небывалым для хищника тактом
    Отхрумтел у меня колбасу.

    Повздыхал, отказался от хлеба
    И, довольно довольно урча,
    Растворился, как будто и не был,
    Меж широких стволов кедрача.

    Испарился, навроде химеры…
    Я решил, пересилив испуг,
    Что привиделся мне этот серый,
    Что затмилось сознание вдруг.

    Но мешала никчемная малость,
    Воплощенная в слове «куда»:
    Так куда ж колбаса подевалась,
    Если это не волк, господа?

    * * *

    Рудакова Галина

    Цикл стихотворений «Приплыву к тебе в лодочке синей»

    * * *

    Север. Русло холодной реки.
    Здесь неволи душа не приемлет.
    Здесь и чудь уходила под землю,
    Оставляя свои городки

    Там, где ты принимал в свой чертог
    Новгородцев – ушкуйников ушлых.
    Если кто и хранил твою душу,
    То какой-то языческий бог.

    Север. Глушь староверских скитов:
    Не свобода – так самосожженье.
    Здесь и речки уходят под землю,
    Чтоб укрыться от зимних оков.

    Здесь свобода от царских вериг,
    Здесь и пристань отступникам Божьим –
    Средь лесов, средь холмов бездорожных,
    Что когда-то оставил ледник.

    Ты куда нас, судьба, завела?
    Кто владеет сегодняшним миром?
    Не остаться б на карте пунктиром…
    Здесь вот речка… когда-то была…

    Север, звучен ветров твоих зык!
    Ни к чему тебе самосожженье, –
    Начинай же своё возрожденье
    Да храни самобытный язык!

    НА БУЕВЕ

    Буево – так называется холм. Его склоны отвесны.
    Эхом доносится давних событий отвестье.
    Топса-река отражает развалины храма.
    Время – текучими водами слева и справа.

    Время пьянит, как вино, всё сильней его крепость.
    Только закрою глаза – вижу чудскую крепость.
    Буево мрачно хранит её тёмную тайну.
    Лобное место, продутое всеми ветрами.

    Помнит оно новгородцев – поборщиков дани.
    Чудь покорить непременно хотели славяне,
    Силой оружья заставить принять православье.
    Сыпались с Буева чудские стрелы и камни…

    Я ли стою над простором, над вольною Топсой,
    Над вековыми лесами с болотистой топью –
    Там, где звенит тетивою речная излука,
    Чувствую тяжесть копья и стреляю из лука?..

    Чудь уступила, однако, славянам упорным.
    Переплелись под землёй навсегда наши корни.
    Может, вселились и в нас их отважные души.
    Память осталась – в названиях сёл и речушек.

    Даль необъятная. Ветер. Река обмелела…
    Время – текучими водами справа и слева.

    * * *

    Попов Владислав

    «Где-то плывет рыба»

    Июль-то выдался необыкновенным. С ночи до утра всё лили и лили бесконечные, неторопливые дожди. Листья смородины за окном по очереди вздрагивали и, накреняясь, проливали в сумерки тонкие струйки воды. Отечные тополя глубоко дышали, роняли тяжёлые капли и горько и пряно пахли набухшей, будто налаченною корою.

    Гриша не спал, а всё слушал, как шуршит за стеною дождь, как всхлипывает в переполненной бочке. Как вода, накопившись в продавленном жёлобе, звонко проливается в подставленные женой вёдра. Сквозь оконный проём, заколоченный досками, лился в щели тихий и прохладный свет июльской ночи. Комары звенели за шевелящейся марлей. Он вылезал из своего угла, где спал, откидывал марлевый полог. Стараясь не греметь половицами недостроенной горенки, выходил на крыльцо, садился на верхнюю ступеньку. Капли хохлились над головой и часто и быстро срывались с навеса вниз, лопались и обдавали тёплой водяной пылью. Гриша закуривал, почти не пряча в ладони пламя наклонённой спички, улыбаясь, тянул в себя горький дым «Примы». Улица тонула в дожде, и дальние дома только угадывались, проступали, как тени, в дождливых сумерках. Двор светился сырой рогожей. Комары липли к спине и кололи. Гриша передёргивал плечами и ёжился, пускал дым себе за спину. И так почти каждую ночь.

    Нынче, осторожно притворив за собой дверь, вышел Миша, брат жены, сел на лавку.
    - Дождь-то какой идёт! Река ещё прибудет.
    - Спят наши? – спросил, кивнув, Гриша.
    - Спят.
    - А ты чего?
    - Душно. Как они и спят? От печи так и пышет.
    - Сам шанег захотел! А то иди ко мне в горенку спать – там прохладно. Я от комаров марлю повесил.

    Дождь припустил, зашумел, хотя небо над деревней будто раздёрнуло, высветлило мягкой ямочкой, и по крыше баньки, напротив, так и побежали наискось длинные шерстистые позёмки.

    Гриша быстро подобрал ноги, а потом легко впрыгнул на середину крылечка и рассмеялся.
    - Испугался? – спросил Миша.
    - Да вот и сигарета вымокла, - виновато улыбнулся Гриша и тоже облокотился на загородку. Он чувствовал рядом тёплое плечо деверя, и хорошо было вот так вот стоять и смотреть вдвоём на дождь, на пустую конюшню, на просевший зарод с сияющим овершьем.
    - Прибудет река-то, опять крючки травой забьёт. Думаешь, поймаем стерлядь?
    - А куда она денется? – беззаботно отмахнулся Гриша. – Ведь где-то она есть! Поймаем!

    Он улыбнулся: ему хорошо и приятно было заглядывать в лицо Миши, широкое, спокойное, раскосое. Миша всё знал про реку и про рыбу. И Гриша завидовал и восхищался, почему он не знает того, что давно ведомо Мише.

    К утру дождь снова, как и в другие дни, перестал. Будто и не бывало, но повсюду из каждой лужи, из каждой бочки или ведра смотрело гладкое синее небо. Листья смородины ещё подрагивали. С крыш густо стекал на землю туман. Дымился зарод. Дымилась паром конюшня и откликалась из своей вынужденной пустоты печальным эхом падающих капель. Гриша заглянул внутрь, в окно, оглядел пустые стойла, втянул в себя кислый запах, пошарил в простенке и снял с крюка старые вожжи.

    У колодца поджидал Миша.
    - Нашёл?
    - А как же! Где мама Катя сказала, там и висли.

    Гриша присел, ловко привязал конец вожжей к дужке ведра и заглянул в чёрное нутро колодца, будто приценивался. Потом перевернул ведро и резко метнул вниз. Ведро ударилось о воду, широко зевнуло и тут же пошло ко дну. Миша перехватил вожжи и, быстро перебирая руками, стал вытаскивать. Ведро тяжело и неровно раскачивалось на вожжах, вертелось и билось о стенку сруба, выплёскивая шелестящую воду.

    - У нас на Пинежье ведро к шесту крепят. Шестом так сподручнее вытаскивать, и зачерпнёшь, как надо, а тут - ведром швыряться! – заметил Гриша.
    - Так сделай!
    - И сделаю, надоело так позориться!
    - Вот сделаешь, - сказал Миша, - где оставишь? Здесь? Так украдут ведь. У них каждый со своим ведром на колодец ходит. Мама Катя вот верёвку с ведром оставила и – что? Ни верёвки, ни ведра.

    Они споро начерпали полный бидон, погрузили на тележку, и Миша потащил, раздвигая плечами сырую малину. Гриша нёс вёдра. Тележка по-птичьи резко звякала, тянула за собой вязель. Сырая тяжёлая малина просыпала капли на руки, в вёдра, за шиворот. В резиновых калошах хлюпала тёплая вода.

    Дома Мишина жена, Шура, сказала:
    - Ой, мальчики, зря вы на речку пойдёте, всё равно ничего не поймаете, лучше бабе Федоре улицу окосите. Миша, не ходи никуда!
    - Пускай идут! – возразила Гришина жена, - а вдруг клюнет чего?
    - Чего там клюнет? Месяц, как на работу ходят, а всё пусто. Одну траву таскают!
    - Ну, чего ты, Шура! Вчера ёршик был! – будто обижаясь, сказал Миша.- Будет тебе рыба. Я вот как чувствую, что сегодня непременно клюнет! Вот чувство такое есть!
    - У тебя уже неделю такое чувство! Вы хоть воды-то натаскали?
    - Натаскали! - заверил Миша. – Гриша так ведро научился швырять! Как бросит, так сразу и наполнится.
    - Правда, - согласился Гриша, - у нас такой подряд: я бросаю – Миша вытаскивает.
    - Вы мужиков-то хоть чаем напоите, балаболки! – сказала мама Катя, заходя в избу. – Напорозно нечего на речку идти.
    - Мам, да большие они, не маленькие, захотят, сами возьмут, - ответила Гришина Таня. – Вон пусть молоко с шаньгами трескают!
    - Я лучше чаю, - сказал Гриша. – Там у колодца такие малины густые, одна вода! Пока воду таскали, все насквозь промокли. Мы чаю попьём, рубашки переоденем и на речку, вдруг не обманет?
    - Вот молодец! – засмеялся довольный Миша. – Ты один меня поддерживаешь да мама Катя!
    - А я – что, не считаюсь? – обиделась Таня.- Я вас тоже поддерживаю, это Шура всё воду мутит!
    - Таня, - стёклышки Шуриных очков сердито заблестели, - я вот не понимаю, чего без толку-то ходить? Кто рыбу-то теперь ловит при такой воде? Трава одна! Вон Витька Опокин всё дома сидит, печку собрался новую ладить. А у наших мужиков? Работы что ли никакой нет дома? Улицу окосить не надо у бабы Федоры? Печку в бане поправить? А у них только рыбалка на уме. Час даю тебе, Миша, продольники проверите и – домой!
    - А мы лучше у бабы Федоры чаю попьём! – заявил Гриша. – Всё равно по дороге! И улицу поглядим, скосить чего надо. Вроде, недавно косили? Что же, снова наросло?
    - А и вправду пойдём, - обрадовался Миша, - а то напридумывают нам работы, и без рыбы останемся.

    Солнце поднялось выше, но длинные, тёмные от сырости тени всё ещё перечёркивали дорогу. Туман исчез, пахло крапивой и терпким смородиновым листом. И пересекая длинные тени, Гриша пересекал запахи. Вот тут – сладкий запах подвяленной, вчера только скошенной травы, а вот густое земляное тепло перетекло улицу, затопило пригорок и встало пробкой в воротах, а за ним, тут же, - полоска острой тополиной прохлады, в рукав залетит и холодит между лопаток. Ещё шаг, и вот уже ива-белотальница, мать-и-мачеха, - это с реки донесло, как не растерялось-то по пути, не развеялось? И Миша-то тоже почувствовал, вон, как глаза заискрились!

    Песчаная дорога поворачивала направо, потом налево, пересекая скошенную полоску луга и упираясь в высокие тополя, подбиралась к дому бабы Федоры. Дома здесь, обшитые вагонкой, зелёные, красные, жёлтые, светились утренним солнцем. И только дом бабы Федоры, срубленный в лапу из толстых брёвен, отсвечивал тусклым, состарившимся серебром. Дымок вился над трубой, лип к непросохшему тёсу, стекал по дорожёным доскам. И опахнуло тотчас печным, хлебным. И мох, как пробившаяся щетина, серебрился на досках.

    Баба Федора высунулась на крылечко, обрадела, потащила в избу. Жарко в избе, душно, хоть и марля на окне трепыхается. Печка жаром окатывает. В баночке железной из-под селёдки обгоревшее помело горчит. Гарью тихонечко несёт по полу. Сахар оплавленный, как скорлупка, хрустит на зубах.

    - Ешьте, ешьте, - говорила бабушка Федора, придвигая блюдо, - ваши-то долго спят, а я уж живу, шанёг напекла, плюшек…

    Села напротив, заулыбалась серыми, выцветшими, как старенький ситец глазами, крестик тоненький, как листик, на груди светится. Тоненький, даже буковок не прочитать. Прядка седенькая выбилась из-под платочка, на бровь свесилась. Каждая складочка, каждая мягкая морщиночка на лице выпятилась.
    - Я уж напекла, я уж настаралась, как думала, что в гости придут!
    - А сама что к нам не идёшь? – спросил Миша.
    - Да я Кати не люблю. Вы лучше ко мне! Мишенька да Гришенька, мне бы травки покосить. Вон у дороги какая вымахала, дороги не видно. Скосите дак на ту сторону сгрудите – мне сена такого не надо, пыль одна да горесть. Гришенька, - глаза у бабы Федоры брызнули жалобой, - ты шанежки-то кушай, кушай, родной, только у меня вина-то никакого нету, не запаслась, парнички. Есть настоечка на корешках. Я в лес за корешками ходила давеча, луна была полная. Еле доползла, еле наковыряла – медведя боялась, не настоялась ещё, дак я вам пока не дам. Я настоечку-та эту в колени да в руки втираю. Как вотру, так и сплю спокойно, даже котейку не слышу. Да он у меня не проказливый, до утра терпит. Миша, помнишь, я к вам на месяц приезжала, так котейку-то в избе оставила, забыла. Он у меня один голоднёхонёк жил, не помер, Чего и ел? Мышей, поди? Возвернулась, а он тощой, кожа да кости. Сидит на печи, плачет. Тут и я с ним заплакала. Оба друг над другом плачем. В долгу я перед котейком-то, жалею его. Он у меня с утра тоже шанежку съел. ЖалОбный. Катерина молока принесла, так я ему в черепушку-то улила. Нечем вас за работу угостить, нету вина. Улицу-то скосите?

    - Да нам и шаньги хороши, - засмеялся Гриша. – А траву-то мы и так смахнём. Потянулся к самовару, отвернул краник и добавил себе и Мише.

    Рубаха на груди вся взмокла. Длинные полосы света порывисто вздрагивали по полу, и радостно и весело было сидеть на крашенной пристенной лавке, взглядывать на бабу Фёдору, на Мишу.

    - Я в детстве такая леснуха была,- рассказывала баба Федора, - неумеха то есть. Косить совсем не могла: где траву увалю, где землю вырву. Беда! Мне тятя тогда носок косы и загнул, вот дело-то у меня и пошло…- глянула на Гришу и рассмеялась: - Крошек-то, крошек у тебя, хоть кур корми!

    И шесток закопчённый, и чугунки, сквовороднички, тряпочки саженые, ворох лучин, перевязанных яркой красной опояской, котейко жалобный, шалюшки на гвоздике – всё-всё представлялось сейчас Грише значительным, важным, исполненным какого-то ещё не осознанного им смысла. И ещё показалось Грише, что он будет помнить это праздничное солнце долго-долго и, может быть, всю жизнь, а почему, неизвестно. Просто хорошо и свободно. Просто вот как жить хочется!

    Баба Федора разгладила сломанный краешек клеёнки, потупилась, а потом сказала, будто стесняясь:
    - А я, Мишенька, в город нынче не поеду, мне вИденье было, в другую деревню я соберусь…
    - В какую ещё деревню?
    - В Могилёвскую. Хватит, пожила. Всё было, боле и хватит!
    - Ну, ты, баба Федора, даёшь! Вот ещё! В Могилёвскую засобиралась! А кто с Женькой водиться будет?

    Сломлённый краешек клеёнки упрямо оттопырился.
    - А ты о Женьке подумала? А о нас ты подумала? Как мы без тебя? Вот шаньгами такими кто нас будет кормить? А настоечкой опохмелять? Гриша, смотри, что она задумала!
    - Так ведь Шура и Катя тоже неплохо пекут, накормят…
    - Накормят да не такими!

    Гриша посмотрел на бабу Федору и будто в первый раз её увидел. Господи, светленькая какая, будто вся в свет ушла! Всё личико в морщинках мяконьких, возле носа, как в горсточку собранных. Фартучек старенький весь выцвел, даже не угадаешь, где какой цветочек был. Кушачок обдёргался. И сжалось тоской сердце Гриши, а вот если не будет бабы Федоры, тогда - как же всё будет? И печка без неё не такая, поди, будет. И стол другой, и буфет заветный с чашками тоже чужим представится, другим, холодным, будто из него тепло Федорино вынут. И показалось Грише, что вот не стало солнца в комнате, нет больше ярких горячих пятен. Дождь за окном серый. Дверь раскрыта. Ветер листочками календарными пошуршивает, и Шура, плача говорит: «Баба Федора как тряпочку свою саженую на верёвочку повесила, так мы её и не убираем, пусть висит… На календарь, помню, глядела. Я спросила: бабушка, чего на календарь-то всё глядишь? А она – мне: да вот, девка, гадаю, в какой день помирать буду…»

    Мотнул головой Гриша, и сразу всё на место встало. Да всё одно не так.
    - Ты чего? – взглянул озабоченно Миша.
    - Да не себе чего-то…
    - Это я виновата, Мишенька, всех вас раскривила, дура такая! А вот я сейчас… - баба Федора скоренько нырнула за дверь, взбрякнула шкафчиком, вынесла маленькую.
    - Немножко тут, одёнок! Я в травки, думала, добавить, дак ведь ладно! Тут по рюмочке вам будет и мне на глоток! Пейте! – и рюмочки поставила, гранёные, буфетные, а себе – кругленькую, с напёрсток. – И Бог тепло, и Христос тепло, и маленькая рюмочка подтяпливает!

    Косилось лёгко. Гриша первым взял косу, размахнулся и пошёл гулять. Клинышек деревянный, гладенький, так и скользил по земле, подрагивая, будто намыленный, и с шорохом, с посвистом ложилась трава, выпуская тёмную парную сырость. Мишка отбивал! Ишь, как оттянул лезвие! Как бритвенное, к цыганке не ходи! Прошёл Гриша вдоль дороги, а потом ещё два прокоса сделал без оглядки. И вот оглянулся, запарившись, весь перехваченный приятной ломотой. Баба Федора стояла на крылечке, прижимая к груди его рубаху, и на него глядела, и снова показалась ему такой же беззащитной, неловкой, как и за столом давеча.
    - Гриш, тебя комары-то не заели?
    - Нет, не заели!
    - А то у меня одеколон «Гвоздика» есть, дай натру спину и жалить не будут!

    Гриша отёр косу, подошёл к крылечку. Миша выглянул из сеней, шаньгу дожёвывал.
    - А! Теперь-то моя очередь? Ну-ка, бабушка, где твоя «Гвоздика»? - и потащил через голову потную рубаху. – Мажь, не жалей! – и подставил загорелую округлую спину.
    А что Мише осталось: пройти два раза, и трава кончилась. Снёс напоследок одуванчик, отмахнулся от белого пуха и улыбнулся довольно:
    - Всё, управлено! А наши-то переживали больше, чем мы работали!
    - Мой-то Дмитрий тоже, всякий раз со двора сенокос начинал, - стала вспоминать баба Федора. – Как пойдёт косить! А я вот тут на крылечке сижу, на этом самом, любуюсь, рубашечку его, как твою, Гришенька, вот так же держала. А он подойдёт и смеётся. И я смеюсь, а чего смеёмся и не знаем… Гриш, там у меня на божнице иконочка, маленькая, в рамочке железной, Николая Угодника, ты потом её себе возьми, ладно? На память.
    - Хорошо! – ответил Гриша. – Только бы ты её мне сама дала, а то, как я её возьму?
    - А вот сейчас и возьми!
    - Да на рыбалку пойдём. Нас такая рыбина заждалась. Я вечером забегу, баба Федора!
    - Вечером дак вечером. Я ведь долго живу. Ночи-то светлые, мне и не спится, всякие думушки думаю. Шанег-то у меня много осталось, и почто так много пеку? Думаю, мало затворю тесто-та, а руки по памяти много всего наделают. Миш, вы вечером-то и приходите шаньги доедать. Да с собой, с собой сейчас возьмите, я какой кулёчек найду!

    После проводила их до изгороди и долго смотрела, как они вниз по угору скатываются. Двина вся избелилась на солнышке, высветилась, и высоко в небе, стрекоча, носились ласточки. У берега вода тёмная, к самой осоте подошла, и рогатины Мишины с леской уже подтоплены. Миша присел, выставил смуглые лопатки и стал возиться, леску распутывать, и говорил, улыбаясь:
    - А знаешь, стерлядь какая? У неё пасти нет, у неё вместо рта трубка. Бабушка Федора не любит стерлядь, не ест её – боится. Говорит: она чрез эту трубку у неё жизнь высосет! Ты стерлядь-та саму видел? Естъ у вас на Пинеге?
    - Не, я её не видел, - признаётся Гриша, хотя ему не хочется признаваться, - а на Пинеге, говорят, встречается. У нас сосед, помню, сказывал, поймал, маленькую, как напильник! Так сразу и отпустил…

    Миша подтянул леску и ловко и привычно стал срывать насевшую на неё траву.
    - На этой ничего нет. Сразу почувствуешь, если заводит. А отпустил – правильно сделал. Какой от неё толк? А рыбина-то наша! Ты знаешь, Гриша, какая она древняя! Подумаешь, жутко становится! Знаешь? – Миша поднялся, мокрые руки отёр о штанины. Его глаза восторженно и радостно засияли, будто он сам это только что узнал:
    – Она ведь ещё во время динозавров плавала. Представляешь, какая она древняя! Всех пережила. У неё костей нет, одни хрящики, внутри, как стерженёк такой! Ты увидишь! Людей не было, а она уже была. Ты представляешь!

    Миша обернулся: - А вон и Витька Опокин идёт! Вить, а мы думали ты печку ложишь!
    - Сложишь тут, - сказал, подходя, Опокин. – Мне бы листик надо. Куда свой заложил, не знаю. Всегда так, вроде близко положишь, а приспичит, и найти не могёшь. Что за притча? У тебя есть?
    - Да есть где-то! Надо у Шуры спросить!
    - Я тебе свой отдам, когда найду, новенький. Куда заложил, не знаю… Я лодку пришёл смотреть. Думал, залило! На берег вчера круто вытащил. А вы всё стерлядку ловите? Не поймать! Не та погода. Вода-то нынче как прёт, как весной! Траву несёт. Я лодку, который день, всё выше подтаскиваю, скоро на саму гору втащу! – и пошёл, загребая ногами траву. Длинный, сутулый, жилистый.

    Спустился пониже, загремел цепью, закурил, и Грише, уловившему запах дыма, самому захотелось покурить, но нельзя: Миша не даст.

    Миша добрался до второй рогатины, крючком подцепил леску, потянул на себя, тугую, как тетиву, и стал, подтягивая, обрывать налипшую траву.

    - И здесь никого? – спросил разочарованно Гриша.
    - И здесь никого, - откликнулся Миша. – Травы-то сколько! Лески не видно, весь продольник забило!
    - Есть чего? – спросил из-за кустов Опокин.
    - Щука с руку! - отозвался Миша.
    - А-а! Я ж говорил, не будет ничего! Вода большая!
    - Ещё три продольника осталось, - сказал Гриша. – Давай и я посмотрю.
    - Давай! – кивнул Миша. – Только не нырни, там берег крутой!
    «С последнего начну», - подумал Гриша и пошёл вдоль берега. Осока шелестела, будто нашёптывала что-то, и, шепча, быстро касалась его сухими блестящими листьями.
    - Там седун! - предупреждающе крикнул Миша. – Ты осоку-то под себя дави, так не просядешь! – и снова стал распутывать продольник.
    - Миш, - позвал из-за кустов Опокин, - подь сюда, пособи лодку вытащить, по глине зараза обратно сползает.

    Гриша добрался до крайнего продольника и сразу увидел затопленную водой рогатинку с навитой толстой зелёной леской. Присел на корточки, как Миша, и, робея, потянул на себя леску и тут же почувствовал, как отозвалось что-то легко и плавно и тоже потянулось к нему.

    Гриша замер, прислушиваясь, поискал глазами Мишу, а тот уж был далеко, брёл, раздвигая плечами шелестящую осоку.

    «А вот и сам вытащу, - решил Гриша, - вдруг рыбина! Вот Миша удивится! Что я – хуже?» - и, замирая сердцем, потащил осторожно, перебирая леску. И тут же что-то тяжёлое, огромное, напряглось в глубине, словно само прислушалось, и слабо, будто пробуя, дёрнулось в сторону, но даже в этой слабости Гриша почувствовал силу и испугался. Медленно, забывая даже дышать, Гриша снова потянул леску, стараясь не давать слабины, и стал подводить ближе и ближе. И неизвестная рыба откликнулась, будто провернулась вокруг себя в глубине, поднялась и, изгибаясь, ударила тяжёлым хвостом. И Гриша увидел её жёлтое брюхо. - Ты чего там? – крикнул Миша.
    - Да ничего, я сам, - отозвался Гриша вполголоса, отчего-то боясь крикнуть, будто вспугнуть.

    Леска уже резала пальцы, натягиваясь струной, – так сопротивлялась эта рыбина. Вода у самого среза вдруг завернулась чёрной воронкой. Гриша ахнул, поскользнулся на глине и, падая, ещё успел дёрнуть на себя, подсекая, влево и в сторону. Ударился лицом в размятую, размокшую осоку и, сползая ногами в реку, увидел её.

    Круглые жёлтые глаза рыбы уставились, не мигая на Гришу. Узкая, будто заточенная голова дёрнулась к воде, и судорога пробежала по всему длинному, как веретено, шипастому телу. Кто-то кричал за его спиной да только Гриша не слышал. Сердце билось как на разрыв. Зачарованный, обеспамятевший, он коснулся дрожащей рукой рыбы, провёл по плотно сомкнутым щиткам и - оттолкнул от себя. И стерлядь, словно понимая, изогнулась, заслонённая Гришей, и сползла вместе с ним в реку. И тут, будто опомнившись и жалея, он жадно сунулся к ней руками, пытаясь ухватить, не дать уйти, не дать, ульнул с головой в взболомученную воду да не достал. Вынырнул, хватая ртом воздух, выбрался на берег. Рука, разрезанная леской до крови, горела огнём. Гриша отёр кровь о рубаху и посмотрел со страхом на подбежавшего Мишу.

    - Ты – чего? Упустил? Стерлядь была, да?
    - Да, - поднял на него полные отчаянья глаза Гриша, - большая такая, сорвалась она, я не удержал!
    - Да что ты не кричал-то? Ведь сак у меня был! Мы бы её саком подхватили! А ты?
    - А я думал, сам справлюсь… - Грише стало обидно за себя и стыдно. Он отвернулся и стал смотреть на воду. Блестящая и сильная, как лава, река стремительно неслась мимо него, вперёд, вперёд, за поворот, за дебаркадер, и отражала белые облака и почти бесцветное солнце.

    Миша уселся рядом, выставил острые, испачканные глиной колени, и тоже стал смотреть на воду.

    - Что дома-то скажем?
    - Не знаю, - тихо ответил Гриша, - скажем, поймали да упустили…
    - Не поверят ведь…
    - Ну и что… Пусть не верят.
    - Вы чего, как побитые, сидите? Упустили! Ну, бывает! – сказал подошедший Опокин. – Было бы из-за чего убиваться! Так стерлядь была, Гриша?
    - Стерлядь.
    - Большая?
    - Вот такая,- Гриша неуверенно развёл руки. – Я её на берег пластанул, а она извернулась и в воду! Руки до сих пор дрожат.
    - Это я виноват! Зря тебя, Мишка, позвал лодку вытаскивать. Так бы с рыбиной были. А ты, Гришуня, ладно, не горюй… опыта мало, заспешил, заторопился. Думаешь, мы не упускали рыбу? Миш, помнишь ли, в позапрошлом году, такую щуку проворонили! Помнишь?
    - Помню, - улыбнулся Миша, откинулся на траву, заложил руки за голову и стал смотреть в синее небо. – А ведь всё равно жалко!..
    - Брось жалеть! Пойдём до меня. Я такую водовку нашёл, пшеничную, советскую. У матушки в шкафу сто лет стояла. Гриш, пойдём? Ну, раз я виноват, мужики, так искуплю вину!
    - Да брось, никто не виноват, - досадливо отмахнулся Миша и вдруг, повернувшись к Грише, спросил весело: - А чего, пойдём?

    Дома им не поверили, ни во что не поверили: ни в упущенную рыбу, ни в досадное падение Гриши, ни в Опокина с лодкой. И Гриша распалился, крикнул зло:
    - Сидите тут в своей трескотне! Видеть вас больше не могу! – и ушёл курить на крылечко.
    Татьяна его вышла к нему, села на ступеньку рядом, обтянула передничком коленки, заглянула в глаза, улыбаясь:
    - Так вы вправду стерлядку поймали?
    - Вправду! Чего врать-то? Только я во всём виноват! Сам захотел без Мишки вытащить, и вот - наказал себя: упустил! Дурак такой! Мишу расстроил. Он подумает теперь, чего такого растяпу на рыбалку брать?
    - Ну, это со всяким бывает! Думаешь, он рыбу не упускал? Спроси-ка Шуру!
    - Тань, - сказал Гриша, - нас Опокин, это, звал чаю попить…
    - Знаем мы чай ваш! – засмеялась Татьяна. – Ну, сходите! Печку у него погляди. Он хорошо печки кладёт. Тебе бы так!
    - А я – что, плохо?
    - Хорошо! Да только всё равно, хоть один угол да кривой будет! – и рассмеялась звонко. - Поди, а то передумаем!

    Пока Гриша и Миша шагали в гости, над домом Витьки Опокина прошла туча, насорила густо дождём и убралась за реку, на Заболотье. Тополь всё встряхивался и ронял на стол и в рюмки блестящие круглые капли. Клеёнка сияла тонкой водой. В воде плавали размокшие крошки хлеба.

    - Не хочу дома! – говорил Опокин, выплёскивая из чашек дождевую воду. – Хочу, как батя, под тополем сидеть. За столом. Отсюда и реку видно, и улицу! Тополь-то, глядите, какой огроменный! Батя посадил, мальчишкой ещё был, сунул ветку, и вот какое дерево выросло! Мне тут подсказали – нашлись подсказчики! – срубить тополь, дескать, корни его под дом уйдут, дом будут раскачивать. Жизни не будет! Ерунда всё это! Люблю я батин тополь, он над всем нашим двором, как батина рука. Прикрывает! Дышится легко. Да и все мужики в нашем роду, как этот тополь, длинные да жилистые. У нас родовое прозвище, знаете, какое? Осоты! А я думаю, какие мы осоты? Мы – тополи! Ну, давайте, мужики, за рыбалку, за стерлядку вашу.

    И они выпили пахнущую хлебом и дождём водку…

    Мать Опокина, Марья Филипповна, вышла к столу, уселась с краешка сиротой и, присмотревшись, сказала:
    - А, это Миша да Гриша! А я гадаю, кто пришёл, кто смеётся? Что за парнички? Плохо вижу-то… Витя, налей мне чаю, – и стала пришлёпывать ладошкой по столу, ложечку искала. – Воды-то, воды-то налил! Что не затёр?
    - Это дождь, мама, с тополя каплет.
    - Дождь… Вот и днём стал лить, а так ведь всё только ночами. А мне не спится – дождь слушаю. Витя! Я птичку видела. Сверху-то у неё всё чёрненькое-чёрненькое, а снизу белое. Кто это?
    - Это сорока, мама! Пей чай!
    И стал следить: Филипповна зачерпнула сахар и понесла ложечку мимо чашки, тогда он потянулся и быстро пододвинул чашку под сахарную струйку.
    - Что, Витя, опять промазала?
    - Нет, попала! – засмеялся Опокин. – Вот, так и живём!
    - Давно по мне мерку надо сделать, а я всё живу, всё слепну…

    Грише было неловко и больно смотреть на Марью Филипповну, и он не знал, что говорить и как себя вести. А Миша помог: смеясь, стал рассказывать, как они стерлядь упустили, как Гришуха в реке искупался, за рыбой нырял.

    И Марья Филипповна тоже смеяться стала. Её худенькие, заострившиеся плечики так и вздрагивали от смеха. И чашка в блюдце плескалась чаем.
    - Нырял, Гриша, нырял?
    - Нырял! – хохотал Гриша. – Я её за хвост, а она мимо!
    - Ой! – отсмеялась Марья Филипповна, утирая дрожащей рукой слёзы, - а молочка хотите, из печки? Оно у меня припёклое! Вкусное!..

    Через час Марья Филипповна ушла – устала. И пусто стало, словно солнышко закатилось. Опокин вытряхнул из бутылки последние капли:
    - Ну, на посошок? Больше, мужики, не буду.
    Они выпили.
    - Давно в море не ходил? – спросил Миша.
    - Да два года, - опустил голову Опокин. – А на кого маму оставишь? Старенькая стала, слепенькая. Весь день на ощупь…
    - На ощупь, - повторил Миша, вспоминая ложечку.
    - Так что теперь я – речной капитан, командир большой деревянной лодки. Вот так вот, мужики… А что – море? Море снится. В ушах шумит, шумит. Выйдешь покурить ночью, а это не море шумит – трава под ветром… Печку пойдёшь, Гриша, смотреть?
    - Я завтра посмотрю, - сказал Гриша и добавил, - если можно?
    - Да в любое время заходи!

    У соседки они сыскали одёнок, потому как хотелось ещё продолженья и хорошего неспешного разговора. С лугов шёл тёплый, настоявшийся на травах ветер, задувал в рукава рубашек, ерошил волосы, сушил глаза. Река под угором блестела стеклом, а под самым берегом уже огустелась до глубокой вечерней синевы.
    - Миш, - сказал виновато Гриша, - я стерлядку-то свою не упустил, я сам её в воду спихнул. Мне жалко её стало, понимаешь? Я её глазища увидал, и внутри всё перевернулось. Само собой как-то получилось…
    - Да я догадался…
    - А почему мне ничего не сказал?
    - А подумал потом: да и ладно!
    - Вот как… А у меня в голове тогда пронеслось: ты, Миша, говорил, что эта рыба такая древняя, и время её на миллионы лет пошло. И я подумал, а вдруг нам попалась последняя рыбина, последняя – ты только представь! – на всей земле последняя, и больше таких не будет! Мы же месяц за ней охотились, и всё впустую. И вот попалась. И она последняя!.. И я её отпустил…

    Миша усмехнулся, пожал плечами:
    - А кто его знает, Гриша, как оно всё на самом деле? Давай ещё по стаканчику?

    Водка была тёплой. В пузатом стекле отражалось вечернее солнце и тени высокой травы. Река золотилась. Лицо Миши, смуглое от солнца, было задумчиво и спокойно. Над Заболотьем собирались привычные тучи. Кружилась чайка. Гриша привалился к плечу друга и вздохнул.

    Где-то там, в глубокой, огустевшей от сумерек речной сини плыла навстречу солнцу его древняя, как мир, рыба…

    * * *

    Потапова Ольга

    Зеркало воспоминаний

    Зеркало воспоминаний

    Пойманный момент заката

    Пойманный момент заката

    Сияние над Тахтаръявром

    Сияние над Тахтаръявром

    * * *

    Притиск Юрий

    Линия жизни

    Линия жизни

    Ника

    Ника

    Граница

    Граница

    фотоподборка 2017

    Идеальный мир

    Ледяной плен

    Мятный январь

     

    * * *

    Пупышев Сергей

    рассказ «Метелица»

    В молодости я с друзьями частенько колесил по нашей стране. Цель одна – страну посмотреть, а где понравится и отдохнуть. Остановились как-то переночевать недалеко от Таллина , разбили палатку на берегу вялотекущей реки. Река, выгибаясь извилистым телом, резала на две неровных половины каравай огромного некошеного луга. С одной стороны она струилась к тёмной полосе лиственного леса, с другой вытекала из-под большого бетонного моста с убегающими по его плечам светлячками машин. Вязкая, тягучая как многолетнее вино, тёмная вода лениво облизывала песчаные бока обрывистых берегов. Наверное, эстонские реки так же неторопливы, как сами эстонцы.

    Сгущался вечер. Уходящие белые ночи блёклым киселём пропитали невнятные июльские сумерки. Чуть ниже по течению, в ста шагах от нашего лагеря пестрела одинокая палатка.

    Костёр собрался скоро. Валежник, затрещав, взялся дружно и основательно. Пока я возился с палаткой, друзья подобрали сухих дровишек, и вскоре бивачный костерок зарделся жародышащими углями. Настроение – шашлыковое, и вот наконец дурманящий запах жареного мяса аппетитным облаком накрыл засыпающую округу.

    Из соседней палатки вылез человек, осмотрелся и, увидев огонь, направился в нашу сторону. Чем ближе он подходил, тем больше мы поражались его размерам. Огромного роста атлетическая фигура довольно быстро приближалась.

    – Tervist, – здороваясь, кивнул головой, протягивая здоровенную ручищу, хмурый гигант, и только тут мы заметили, что левый рукав дорого спортивного костюма был безжизненно пуст.

    – Привет! – моя кисть утонула в его ладони. – Давай к столу, – настороженно, но дружелюбно пригласил я.

    За шашлыком разговорились. Выпить гость отказался категорически. Оказалось – бывший спортсмен, легкоатлет, метал молот. В прошлом году выиграл крупный международный турнир, на радостях выпил, много и неумело. Завалился спать. Проспал, не шевелясь, почти шестнадцать часов, придавив могучим телом левую руку. Отекла она, задохнулась, омертвела. Ампутировали. Вместе с рукой потерял спорт, большинство друзей. Ушла подруга. Остался один. Второй месяц живет в палатке, жалеет себя, печалится.

    – Утроом, ко мне, на чаай, – просто, по-свойски пригласил и ушёл, чуть сгорбившись.

    Парни уснули. Мне не спалось. Я думал об огромном эстонце, ещё недавно – успешном спортсмене, а ныне – покинутом и подавленном, запертом своим сознанием в этом тихом местечке.

    Нестерпимо захотелось чая. Я подбросил дровишек в полусонный костёр и спустился к реке. Присев на корточки, зачерпнул котелком воды. В полуметре от меня упрямой арматурой выглядывал из воды старый древесный корень. Мрачно-серая личинка подёнки медленно выползла на него из воды, остановилась, будто задумалась на мгновение, затем дрогнул, лопнул старый ужасный покров, появилась головка, спинка и что-то, пока ещё скомканное, за спиной. Прямо на глазах, мелко дрожа, это «что-то» крепло, расправлялось, превращаясь в чудесные белоснежные крылья – рождалась эфемерная прелестная бабочка. Ещё миг – и она, взлетая, в первом полёте сбрасывала надоевшую за долгую подводную жизнь оболочку…

    Я, зачарованный, замер. Казалось, вся река превратилась в космическую стартовую площадку. Нимфы поднимались на поверхность воды тысячами, перерождались – и взлетали, образуя снежнокрылую круговерть. Живое облако росло, множилось, поминутно превращаясь в многоликие фантастические фигуры. Всё это белоснежное великолепие то взвивалось вверх, то рассыпалось на части, иногда на секунду замирало, затем снова и снова празднично- танцующий полёт набирал буйную силу настоящей, слепящей глаза зимней метели.

    Я не знаю, сколько стоял без движения. Зависло, остановилось время. Вокруг – лишь бесконечно замедленное порхание бабочек и больше ничего… Казалось, вся эта карусельная круговерть унесла меня в край далёкого детства. Вокруг мотыльками порхали мои желания, белоснежным вихрем кружились несбыточные мечты. Хотелось выскользнуть из своего надоевшего кокона, разорвать связанную с землёй пуповину и, переродившись, взмыть, расправить крылья и закружиться в этом изящном безгрешном танце...

    Негромкий звук заставил меня вздрогнуть и обернуться. Эстонец стоял у своей палатки. Скомканные непонятные звуки, пробиваясь сквозь шелест крыльев, едва доносились до меня. Он пел! Несомненно, он пел! Этот огромный, раздавленный одиночеством хмурый гигант оказался в самом центре живого шелестящего облака. Сначала голос неуверенно дрожал и еле пробивался в ночи. Но всё менялось - крепчал, набирая полную силу голос. И тут началось! Река вскипела от обилия кормящейся рыбы. Высокими сильными нотами выпрыгивала рыбная мелочь. Тяжело, низко бухала, поедая павших мотыльков, крупная рыба. А он пел всё громче и лучше, помогая себе, дирижировал здоровой рукой. Культя предплечья, стараясь догнать полновесную руку, отчаянно билась в пустоте рукава. И запела, зазвенела ночь. Заискрила, заблестела белыми пятнами жизнь…

    Когда пение смолкло, кружевная метель рассыпалась. Одна часть белым шелестящим шарфом скрылась вдали, другая рухнула в реку, копошась слабеющими крыльями в тяжёлой воде, и уже сытые, ленивые рыбьи рты бесстыдно вяло шамкали живое покрывало. Третье белоснежное крыло понеслось в мою сторону. Бабочки врезались в меня, забивались в уши, заставляли руками прикрывать глаза. Тысячами летели на пламя костра и падали, заживо сгорая в пламени. Огонь и свет с магической, убийственной силой притягивали к себе, и они, не видевшие ничего более прекрасного и светлого за свою долгую подводную жизнь, фанатично следовали зову, стараясь обнять нежными полупрозрачными крыльями торжественную, убийственную красоту. Я не мог стерпеть этого бессмысленного самопожертвования. Выплеснув воду из котелка в костёр, я спустился к реке ещё раз, затем ещё и ещё, пока не погасил огонь и кострище не заклубилось столбом густого удушливого дыма, отпугнувшего тысячекрылое облако.

    Наконец всё это действо спустилось вниз по реке, оставив на берегу, а на воде – густой ковёр доживающих последние минуты бабочек. Всё стихло… Умерла и ночь…

    Я повернулся. Эстонец всё ещё стоял на берегу. Я не заметил, как подошёл к нему.

    – Я никкогдаа не пел! – изумлённо воскликнул эстонец. – Что этто? – провожая взглядом улетающее живое облако, спросил он, поворачиваясь в мою сторону.

    И тут я вспомнил: отец рассказывал мне про это необычное явление – массовый вылет бабочек-однодневок, рождённых на закате и умирающих с первыми лучами солнца.

    – Это – метелица, так у нас говорят.

    – Меттээлица, меттээлица – этто я никкогдаа не забуду, – повторял потрясённый эстонец…
    ***
    Один большой двадцатилетний глоток жизни – и вот я, уже зрелый мужчина, гуляя по зимнему Стокгольму, натыкаюсь на афишу. Лицо с афиши показалось знакомым. Я не мог ошибиться, я несомненно встречался с этим человеком. Заметив мой интерес, Роланд, мой шведский партнёр с русскими корнями, произнёс: «Я знаю его. Это известный певец из Эстонии. Уже лет десять каждую зиму приезжает на гастроли. Потрясающий голос».

    Мы ещё долго бродили по Стокгольму. Неожиданно завьюжило, замело, и мы спрятались от непогоды под крышей торгового павильона. Народу было немного, но один человек, изучающий рекламу и стоящий ко мне спиной, выделялся огромным ростом.

    – Метель, такая же, как дома, – задумчиво и почему-то вслух произнёс я.

    – Нээт, не меттээль. Мне одиин русский сказаал, этта – меттээлица, – медленно поворачиваясь, произнёс улыбающийся гигант.

    (1)В СССР название города Таллинн писалось с одной «н».
    (2) Подёнка – изящная легкокрылая бабочка, живущая от нескольких часов до одних суток. Массовый вылет подёнки – редкое по красоте зрелище. Обычно оно происходит в июле-августе. В стадии личинки (нимфы) проживает в водоёме два-три года. Излюбленный корм почти всех пород рыб. Бабочка же, вышедшая из личинки, не имеет рта и не питается. Сразу после рождения бабочка отправляется в свой первый и последний брачный полёт, ритмичный и по-праздничному танцующий.

    * * *

    Радостева Наталья

    Цикл стихотворений «Мои заполярные ночи»

    ***

    От важных деяний –
    До страстных желаний,
    От пашен, от чёрных грачей –
    Раздвинь занавески дымов и сияний
    Моих заполярных ночей!

    От гордых вокзалов,
    Где я не бывала,
    Где ты – сам себе голова;
    От слов, что шутливо тебе прошептала –
    До трепетной веры в слова.

    От веры – до веры
    Без края и меры,
    Взрывая судьбы берега,
    Явись, презирая чужие примеры,
    Где люди винили снега.

    ***

    Прольётся северным сияньем
    На хрупкий снег пустых аллей
    Печаль нечаянных свиданий
    И нами сыгранных ролей…

    Но, уловив нарочность слова,
    Замру и кану в глубине
    И в бесприютствии лиловом
    У глаз очерченных теней;

    Где каждый штрих– моя неволя,
    Моя солёность на губах…
    Я руки, стылые до боли,
    В твоих скрываю рукавах.

    ВЕЩУНЬЯ

    Не скупясь, этим летом вещунья кукует –
    Видно, тысячу лет ещё млеть от цветов.
    Не смотрите мне вслед – оглянусь, околдую…
    Не смотрите, прошу, не рискуйте, а то...

    Не смотрите мне вслед, я сегодня прекрасной
    Ощущаю себя, кто бы что ни сказал.
    Не смотрите мне вслед – я боюсь, что напрасно
    Вы утонете в дерзко-смешливых глазах.

    Миллионы живут, никого не спасая.
    Вместе с ними ли, сдавшись, смириться, устав?
    Я живу вопреки – я с пелёнок такая.
    Я спасу этот мир от попрания прав!

    Просветлеет душа – только это и важно:
    Ни пред кем не клонюсь и неправд не терплю.
    Я сегодня такая, что клеточкой каждой
    Всю Россию – от храмов до кладбищ – люблю.

    Каждый ждёт от других – кто любви, кто участья,
    Чаще – манны небесной на блюдце с каймой.
    Я не жду и, случаясь источником счастья,
    На гармонию жизни меняю настрой.

    Не смотрите мне вслед, полюбите, не глядя –
    С полувзгляда и слова, за дерзость и смех;
    Пусть со мной ни вчера, ни сегодня нет сладу.
    По-иному – легко, ну а так – не у всех.

    * * *

    Семин Виталий

    фоторабота"Позвоночные и беспозвоночные севера"

    Привидение с мотором

    Полярный осьминог Cirroteuthis moelleri из пролива Фрама.

    Привидение с мотором

    Зеленое зеркальце

    Глаз полярной акулы, она же Greenland shark, она же Somniosus microcephalus, из пролива Фрама.

    Зеленое зеркальце

    Недовольные

    В Карском море, в 80 км от Северного острова Новой Земли и в 100 км от кромки льда к пароходу вдруг приплыла медведица с двумя подростками. Все трое были недовольные, уставшие и голодные, «малыши» просто ревмя ревели, долго искали способа забраться на палубу по слипу (по счастью был закрыт) или якорной цепи (тоже не вышло). Правда, судя по грязным мордам, кого-то они там таки съели недавно.

    Недовольные

    * * *

    Севриновский Владимир

    "Писанина холодного копчения"

    Не успел я попасть в администрацию Воркуты и тихонько усесться в уютном кабинетике, как события приняли непредвиденный оборот.

    - Ах, вы и есть приехавший к нам знаменитый московский журналист? – скороговоркой произнес молодой человек с короткой стрижкой, едва распахнув дверь. Я едва не выронил кружку с горячим чаем, но вовремя взял себя в руки и состроил серьезную мину. Ибо уже успел понять, что наглость в нашей профессии – качество куда более важное, чем грамотность, образованность и прочие пустяки.

    Незнакомец, тем временем, порхал вокруг меня, осыпая стол яркими буклетами и описаниями всевозможных прожектов, среди которых я успел разглядеть чертежи мемориального парка размером с добрую половину города.

    - Меня прислала Полина. Вы ведь знаете Полину? Нет? Так обязательно узнаете!

    Следующие несколько часов меня вихрем носили по городу, перебрасывая из рук в руки, да так, что в памяти осела только одна фраза, произнесенная чувственными накрашенными губами:

    - Вы знаете, у нас в Воркуте есть одна большая проблема. Все женщины здесь красивые, но такие доступные…

    Однако убедиться в правдивости этих слов я не успел, поскольку немилосердный звонок мобильного вырвал меня из гостеприимного мира городской администрации. Через полчаса я уже был на окраине Воркуты, вокруг толпились суровые вездеходчики с золотыми зубами, а руководитель фирмы бодро отдавал распоряжения:

    - Женя сегодня едет к реке и ждет остальную колонну. Она отправляется завтра утром, так что будьте в сборе. Ты… А чем ты, собственно, будешь заниматься?

    И он воззрился на меня.

    - Описанием жизни оленеводов, - сказал я.

    - Чем-чем? – не расслышал он.

    - Описанием…

    - Так, Володя будет заниматься писательской писаниной.

    Пожалуй, лучшего определения никто выдумать не мог. Так мы тронулись в путь.

    *

    Когда вездеход выбрался на трассу, уже сгущались зыбкие северные сумерки, и мы вскоре свернули к фактории, которую доблестно охранял молодой ненец, приятель водителя Жени. Таблички на домиках гласили, что система отопления для этого царства льда сделана на улице Карбышева.

    Охранник не знал не только букв, но и цифр – по его собственным словам, еще в первом классе он послал училку на хрен, да так и проваландался без уроков, благо сейчас коренным народам это разрешается. На мой удивленный вопрос, как можно получать зарплату и расплачиваться в магазине, не умея отличить ноль от девятки, мой собеседник осклабился:

    - Так по цвету купюры! И хрен кто кинет!

    А Женя пояснил:

    - Сейчас в каждой ненецкой семье учиться отдают одного-двух детей. Чтобы грамотными были, а не то придет белый человек и надует. Остальным школа ни к чему, они в это время науку тундры осваивают.

    Впрочем, недостаток образования охранника с лихвой компенсировался мощной научной подготовкой двух других обитателей фактории:

    - Прихожу я как-то к Семенычу, нашему завхозу, и вижу, что собрал он какое-то странное устройство. Вроде бы бочка, а вокруг – сплошные провода, катоды и аноды, чтоб им пусто было. Спрашиваю, что это он учудил, а Семеныч мне журнал показывает, “Техника – молодежи”. В нем - статья про живую и мертвую воду. Говорит, сейчас Путин всей стране дал установку на инновации, вот и я решил прислушаться. И – чтобы вы думали! – в той бочке, где живая вода образуется, брага получается всего за один день! Такие вот нанотехнологии.

    - Когда мы зимой на нефтянке работали, тоже придумали неплохо. Кругом холод собачий, как спиртягу гнать? Потом сообразили – делаешь брагу из ягод всяких, что запасти успел, и подкладываешь прямо под трубу. Снаружи мороз, а нефть из земли идет теплая. Вот бражка и зреет…

    За окном уже воцарилась тьма, но грузовики продолжали деловито сновать по дороге, затерянной среди необъятных болот. На север двигался прогресс…

    *

    Наш вездеход, прозванный оленеводами Боевым Чебуратором, взял разгон и бодро въехал в реку. Гусеницы проскрежетали по гальке, а затем кабина кивнула и лобовое стекло до половины погрузилось в лиловую воду. Я попытался получше разглядеть сновавших вокруг хариусов, но в следующее мгновение Чебуратор выровнялся.

    - Плывет… - восторженно прошептал вездеходчик Женя. И выдохнул ликующе:

    - Офигеть! Эта штука плавает!

    На радостях он заложил крутой вираж так, что наше гусеничное суденышко едва не перевернулось, а старушка-ненка на берегу покрутила пальцем у виска. Но отмель была уже близко. Проплыв последние метры, мы бодро взобрались на крутой косогор и остановились возле чумов.

    *

    Чум – одно из самых восхитительных и остроумных изобретений человечества. Снаружи он кажется небольшим шалашиком, однако внутри на удивление просторен. Днем он превращается в клуб, кухню и столовую. Мужчины здесь отдыхают после тяжелого дня, а женщины болтают и вечно хлопочут по хозяйству. Вечером по краям чума крепятся матерчатые балаганы, так что он в считанные минуты превращается в многоквартирный дом, где дюжина людей могут ночевать, не мешая друг другу. Даже дым, который в избах, топящихся по-черному, ест глаза, здесь поднимается наверх, и лежащие его обычно вовсе не чувствуют. Внизу, на продольных палках, коптится мясо, а вверху, у самого отверстия, - новые носки из оленьих шкур, также именуемые чижами. Все выверено веками, лишь старинную бересту заменил брезент, а в качестве половиков перед входом чуть ли не вся тундра использует обрезки газпромовских бочек. Так что уверения менеджеров Газпрома о всемерной поддержке оленеводства – не пустая болтовня. Выброшенная тара – отличная компенсация за изгаженную тундру.

    Мы вынули из рюкзаков пачки заранее припасенных конфет – в чумах недалеко от дороги дети к ним уже привыкли и ждут, когда вездеходчики одарят их сладостями, тогда как в дальних мелких стойбищах относятся к подаркам чужаков настороженно. Сласти там видят редко, а импортный бубль-гум детям заменяют обрезки оленьей трахеи. Их тоже можно бесконечно жевать.

    Когда мы внесли в чум спальники, у очага уже не было ни души, только занимал чуть ли не всю левую сторону огромный розовый балаган, скрывший многочисленное семейство. Второй балаган был свернут у самого полога правой стороны – вероятно, чтобы защитить гостей от сквозняков, и мы благодарно растянулись между ним и очагом на оленьих шкурах.

    Проснулся я утром от громких звуков – ручной олененок прокуренным басом выговаривал “Ав! Ав!”, выпрашивая завтрак. К моему удивлению, свернутый балаган у полога шевельнулся и чихнул, после чего из него высыпались ненцы, не поместившиеся в большую “квартиру”. Мы сворачивали спальники в ожидании завтрака, однако не успела хозяйка развести огонь, как послышался рев, и на поляну въехали два БТР, над которыми гордо реял флаг с черепом и костями.

    *

    Выкатившиеся из БТРов пираты с гиканьем скачут по стойбищу, перетаскивая мешки с продуктами. Оленеводы выстроились перед задними люками, сосредоточенно морща лбы – им предстоит закупка продуктов на ближайшие полтора месяца – именно столько надо ждать следующего вездехода. Почему-то бросаются в глаза упаковки “Актимеля” и игрушечная зебра. Девочка кормит из соски ручного олененка, лицо ее сурово и сосредоточенно, как у шахтера в забое. Наш Чебуратор по сравнению с боевыми машинами выглядит карликом. Зато в нем, по крайней мере, есть лобовое стекло и руль, а в шедевре конверсии – только рычаги и узкая бронированная прорезь, так что вездеходчику приходится вести машину, наполовину высунувшись из люка. Впрочем, поговаривают, что отдельные умельцы в соседних регионах вырезают часть боевой брони и устанавливают вместо нее стекла от Камаза.

    Со спины одного из этих чудовищ к нам в Чебуратор перелез ветеринар Петрович. Он едет в тундру с научной целью – кропить оленей экспериментальной водичкой, которую все оводы должны бояться, как черт – ладана. Из-за ранних заморозков и оводы, и комары давно уже пропали, но это отважного ученого нимало не смущает. Напротив – теперь он сможет с полным правом отчитаться, что на оленей после опрыскивания до следующего лета не село ни единого насекомого.

    *

    Следом за Петровичем в наш вездеход погрузили двух министров. Первый, поразительно похожий на небритого Путина, при знакомстве одобрительно похлопал меня по плечу и тут же провозгласил:

    - Журналиста я беру с собой. Это официально!

    А второй, в гуцульской барашковой шапке, на первом же привале поведал:

    - В середине восьмидесятых в республике были перебои со всеми товарами. Даже с наручниками. Спрос растет, предложение падает, милиционеры жалуются. Что делать? Взяли мы вертолет и полетели по сталинским лагерям. Приземляемся в самом крупном. Вышки уже обвалились, конечно, а здание администрации еще стоит. Зашли мы, а там – пара ящиков наручников. Промасленные, целехонькие. До сих пор ими, наверное, пользуются.

    Вновь переправляемся через Кару. За рекой высятся три аккуратных чума. На косогоре стоит девушка, заслонившись рукой от солнца. Завидев ее, министр-Путин отечески хлопнул по спине нашего проводника – молодого коми, и заговорщически подмигнул:

    - Ай, видная девчонка Лиза! Повезло тебе, парень. Достойно выбрал. Да не красней ты. Мы, в министерстве, все знаем. Работа у нас такая.

    Юноша удивленно посмотрел на него и сказал:

    - Вообще-то, она – моя сестра.

    Вездеход остановился у ненецкого стойбища, незаконно расположившегося на землях, арендованных нашим хозяйством. Женщины в платочках с детьми на руках, суровые оленеводы с кинжалами на поясе. О разделе тундры на участки для аренды они и не слышали, а если слышали, то не придали этому никакого значения. «Деды здесь каслали без всяких бумажек, - думали, должно быть, они. – И внуки наши тоже без всяких бумажек каслать будут». Мы стояли друг напротив друга. Ни дать, ни взять – встреча ковбоев и индейцев. Министр-Путин поднял руку и торжественно изрек что-то вроде:

    - Я пришел к вам с миром!

    Поначалу ненцы упорно делали вид, что не понимают нас, однако слова «компенсация» и «выплаты» чудотворно возродили в их памяти русский язык. Но на лицах все равно читалась ухмылка: «Ладно говоришь, белый человек. Понять бы, как ты хочешь нас кинуть на этот раз…»

     *

    Министры сидели, нахохлившись, словно воробьи осенью. Женю и вовсе трясло. Произошла ужасная катастрофа, хуже которой могло быть разве что утопление вездехода. Посреди тундры у всех кончились сигареты.

    - Жень, - подал голос министр-Путин. – Помнишь, мы парились в баньке на Буредане?

    Женя грустно кивнул, всем своим видом показывая, что ему сейчас не до веничков и шаек.

    - Так вот, выходя из бани, я заметил на подоконнике целую нераспечатанную пачку сигарет.

    Женины глаза, еще недавно тусклые, запылали, как две головни.

    - Ну как, едем? – спросил министр.

    Вместо ответа Женя уже поворачивал ключ зажигания. Экспедиция началась.

    Барашковый министр балансировал на заднем сиденье и непрерывно вещал:

    - Подарили мне однажды погранцы трех пингвинов. Поймали их где-то в Арктике во время патруля. А они, сволочи, жрут по сорок килограмм рыбы в день!..

    Министр-Путин с трудом прятал хитрую ухмылку. Он не курил, просто, как вскоре выяснилось, забыл в бане свое полотенце.

    *

    - Если б ты мое детство видел, ты бы помер сразу от ужаса! Я через такое прошел, что и вспомнить страшно. Всех городских авторитетов знаю. Такие ребята! Сижу я недавно в чуме, мне звонок – бандюков сажают. Что делать? Хорошие ведь люди, никому ничего плохого не сделали, просто бандиты. Путин их пересажал из-за газа. 25 лет каждому дали. Но ты не думай, остались еще наши на воле. Восстание скоро будет, вторая мировая. Думаешь, они просто так сидят? У них там все есть, кроме свободы. Ни за что взяли людей, а они город держали. Теперь, без них, хаос будет. Скажи-ка, министр, кто город будет держать? Бандюков не будет – и города не будет. Думаешь, мэр его удержит? Хрена лысого!

    Оленевод сунул под нос барашковому министру огромный кукиш, затянулся и выдохнул такой фонтан дыма, что меня вымело из вездехода.

    - А правда ли, что он среди бандитов вырос? – позже спросил я вездеходчика.

    - Лешка-то? – рассмеялся Женя. – Да я его лет с двенадцати знаю. Он всю жизнь со стойбища не вылезал.

    *

    Нет ничего вкуснее парного оленьего мяса, которое макаешь в теплую соленую кровь! Мы с оленеводами бодро орудовали ножами. Петрович, раздобыв где-то тесак размером со свою голову, отрубал самые большие куски и приговаривал, чавкая:

    - Опасное это дело! Сожрет олень заразную мышь в тундре – и все, токсоплазмоз. Как раз через кровь и мясо передается.

    Оленеводы согласно кивали и ели. Петрович тем временем открыл чекушку и протянул мне полную стопку:

    - Держи, для обеззараживания.

    И пробормотал зловеще:

    - Ежели в такую водку пару таблеток подмешать, их в любой аптеке купить можно, человек через четыре часа помрет. Да ты залпом пей, не морщись!

    *

    Тундра – не место для одиночек. Семья здесь – не возможность, а необходимость. Женщины, проводящие большую часть времени в чуме, получают зарплату наравне с мужьями-оленеводами, и ни у кого не повернется язык сказать, что они работают меньше. Шестилетние дети ходят за водой и дровами – обрезками кривой карликовой березки, а трудолюбивые собаки и вовсе работают не покладая лап. Эти маленькие лохматые создания незаменимы при сборе оленьего стада. А во время разделки туши их зачастую сажают на короткий поводок в стороне от чума, где они терпеливо ждут, когда им кинут кости и плеснут крови. О том, чтобы заглянуть в чум, собаки даже не мечтают. Проголодался – жди объедки или лови мышей.

    В тундре работают все. Прекратишь работать – замерзнешь, помрешь с голоду, а вдобавок и подведешь товарищей. Но во всяком правиле есть исключения. Для закона обязательного всеобщего труда это – резиновый Чапа.

    Чапа – белый кобель неопределенной породы, подобранный сердобольным пастухом на улице Воркуты. Его попытались научить загонять оленей или хотя бы охранять чум, но Чапа оказался неспособен ни к одному виду производительного труда. И все же он сумел устроиться лучше прочих. Чапа без зазрения совести приподнимает мордой полог чума и вползает внутрь, а когда наступает ночь, нагло залезает под тюлевую занавесь понравившегося балагана и устраивается спать рядом с людьми – блаженство, немыслимое для простого лохматого трудяги. И все – благодаря единственному таланту, из-за которого он и прозван резиновым. Пока остальные собаки работают, Чапа ластится к людям, скачет на задних лапах и норовит лизнуть в лицо. Зачастую он нарывается на подзатыльник, а то и крепкий пинок кирзачом. Тогда пес упруго отскакивает, а через минуту снова бежит назад и льнет пуще прежнего. Пнет его человек десяток раз, а на одиннадцатый махнет рукой и пустит к себе. Потом и погладит, ведь шерстка у Чапы шелковистая, а не свалявшая в кургузые дреды во время беготни по тундре, как у остальных. Тех собак Чапа презирает, и нет предела его возмущению, если человек вздумает погладить их, а не его. Тогда он истошно лает, словно на чум напали грабители, и норовит сзади тяпнуть конкурента за лапу.

    Лишь в одном случае Чапа изволит хоть что-то сделать самостоятельно. Когда оленеводы каслают через реку, даже самую большую, Чапа бросается в воду и отважно плывет рядом с лодкой. Очень уж он боится, что его оставят на другом берегу, и придется выживать в одиночку!

    *

    - Пороху надо бы достать хорошего – оленю глаз полечить. Сыплешь его на бельмо, оно и разъедается. Сахар тоже помогает. А если кровоизлияние в глазу, раньше туда вшу запускали. Она кровь быстро вычищает. Да где теперь вшей найти…

    Хозяйки споро готовят ужин, а я развалился на оленьих шкурах и целюсь из фотоаппарата. Сколько ни предлагал женщинам помочь по хозяйству, то вежливо отказываются. Снаружи еще можно нарубить дрова или принести воду, а вечером в чуме работы для мужчины нет. Только и остается – лежать да фотографировать. Сам не заметил, как начал насвистывать под нос классическую арию. Оленевод Гриша удивленно посмотрел на меня и изрек:

    - Ты тут наш фольклор записываешь, а мы, пожалуй, твой фольклор тоже записывать будем!

    *

    2 августа – День оленевода. Каждый год его проводит новая бригада. На сей раз это поручено хозяевам чума, где я живу. Двое суток непрекращающихся хлопот. Мужчины забивают оленей и ловят рыбу, женщины жарят котлеты и прочую снедь. Ложатся спать только в четыре утра. В семь – снова за работу. Еще так много надо успеть!

    Тазик с теплой водой, жены по очереди моют мужей. Заросшие бородами за пару месяцев мужчины стригутся наголо. Женщины достают из сундуков лучшие платья.

    Петрович, этот шутник и объект всеобщих насмешек, неуверенно подошел и сказал вполголоса:

    - У тебя ведь в Москве наверняка врачи знакомые есть. Моя дочка болеет, а я еще вполне крепкий. Ты не смотри, что седой. Спроси, могут ли они ей мою почку пересадить. Ладно?

    К полудню начинают съезжаться упряжки. Прибыл на рослых породистых оленях чемпион – уже восемь раз он увозил с соревнований призовой «Буран». Паркуют своих оленей бабульки в высоких красных кичках и малые дети. Гости обнимаются – оленеводы в тундре встречаются редко, и каждая встреча для них – сама по себе праздник, благо почти все приходятся друг другу родственниками.

    Взметая вихри пыли и пустых фанерок, садятся два вертолета. Из них выходит длинная процессия чиновников, певцов и клоунов во главе с мэром Воркуты.

    - Каким Вы видите будущее своего города? - спрашиваю я его.

    - Хватит быть сырьевым придатком, - отвечает мэр. – Этот путь – тупиковый. Наша задача – сделать основным источником дохода интеллект, инновации и образование!

    Я вспомнил про изобретения Кулибиных с фактории и мысленно согласился.

    Посреди площадки ловко танцует пьяный ненец. Завидев какого-то коми, он пытается с ним подраться, не прекращая танцевать. Сделать это непросто – рослая матрона в кичке лихо отплясывает между ними, не давая пьяному приблизиться к его мишени. Наконец, тот все же взмахивает рукой, это резкое движение подхватывает его, и бедняга, вращаясь вокруг собственного кулака, как спутник вокруг планеты, улетает по замысловатой орбите к ближайшему столбу, где и остается отдыхать.

    Но совсем пьяных почти нет. Люди радуются встрече. Мужчины метают топоры на дальность и арканы на меткость. Женщины пеленают кукольных младенцев на конкурсе красоты. Упряжки стоят в ожидании утренней росы: когда трава сухая, гонки – мучение для оленей. Дети играют с клоуном, и какое же счастье написано на их лицах, какое наслаждение этим бесхитростным развлечением! Объявляют медленный танец. Жене рослого оленевода в меховой кепке хочется танцевать. На ее лице – морщины, она держит младенца. Муж мощными руками, более привычными к аркану и хорею, чем к ласке, обнимает их обоих. Так они и танцуют втроем, и в жизни я не видел столь прекрасного танца.

    - Поторопись, - дернул меня за рукав Петрович. – Скоро вертолет улетает. Места еще есть.

    А я все не мог оторвать взгляда от этих лиц. Городские певцы в костюмах, смотревшихся здесь смешно и нелепо, пели «Увезу тебя я в тундру» и «Умчи меня, олень». Оленеводы танцевали. Тонконогая авка в ошейнике с бубенчиками щипала траву возле нарт, на которых покоились олений череп и рассеченное сердце. Дети играли в оленей, накидывая друг на друга аркан, а над поляной за вездеходами взлетал футбольный мяч, и девушки в длинных расшитых платьях скользили по земле, устраивая мастерские подсечки соперникам. Этот мир, врывавшийся в мое сознание через все органы чувств с мощью, которая бывает только в детстве, был ошеломительно, невероятно прекрасен, и я почувствовал, как на глаза мои наворачиваются теплые слезы любви.

    Вертолеты улетели. Праздник, стряхнув с себя оковы официоза, запылал с новой силой. Впереди было прощание с приютившим меня стойбищем, и долгие дни в пути, и новые открытия. Приключения продолжались.

     

    * * *

    "Золото"

    Мое знакомство с колымским золотом началось в грузовом отсеке полицейского Уазика. Водила выжимал педаль газа на обледеневшей трассе, время от времени пропуская для храбрости стаканчик, сверху норовило упасть запасное лобовое стекло, а следователь поворачивал ко мне темное от северного загара лицо, сияющее щербатой улыбкой, и басил приветливо:

    – Люди у нас, на Колыме, нормальные. Выйдешь на трассу – мигом подберут. Не то, что где-нибудь в России…

    Полицейские были безбашенными, зачастую плюющими на уставы, преданными своей работе и глубоко порядочными ребятами – обычная ситуация за пределами богатых городов.

    – У меня отец как-то заказал себе магнитный пояс от ревматизма, – рассмеялся водитель Лешка. – Ох и трясли его в Якутске! Там же металлические пластинки вшиты. Как тамошние менты их нащупали, у них аж глаза загорелись. Здесь часто в пояс золотишко прячут. Потом чуть не плакали от досады!

    Мы мчались по спрессованной щебенке трассы “Колыма”, знаменитой Дороги костей, и машина дробно стучала по узким пластинам льда, словно мы и вправду ехали по ребрам погибших заключенных.

    – Я в детстве часто колышки с номерами тут находил, – сказал Лешка. – Могилки, значит, зэковские.

    – А наш сержант как-то из ручья берцовую кость выловил, – добавил следак. – Пришлось бросить обратно. А то пришлось бы дело возбуждать, висяк родом из тридцатых годов…

    История колымского золота с самого начала писалась кровью. Надвигалась война, затем надо было платить по ленд-лизу.

    Рассказывают, что когда прииски посещали американские чиновники, на их пути спиливали вышки, чтобы те думали, будто золото, за которое покупается их помощь, добывают вольнонаемные рабочие. Корабли один за другим приплывали в Нагаевскую бухту и высаживали тех, кому предстояло в поисках драгоценного металла углубиться в суровую северную тайгу на многие сотни километров, почти до самого центра Якутии. Здесь побывали великий изобретатель Лев Термен и генерал Горбатов, актер Георгий Жженов и писательница Евгения Гинзбург, а Варлам Шаламов посвятил этим местам знаменитые «Колымские рассказы».

    До сих пор неподалеку от трассы стоят потрепанные временем лагеря. Еще держатся ветхие заборы, то и дело на обочине попадаются деревянные загрузочные мостки сталинских времен. Глазницами выбитых окон таращатся на дорогу мертвые поселки – память о совсем недавней истории. И, наконец, совсем свежие земляные отвалы – следы нынешней добычи золота. Теоретически, их должны рекультивировать, но всем плевать. На смену заключенным и советским геологам пришли новые добытчики – частные артели, крупные государственные предприятия и, конечно же, одиночные старатели, известные как хищники. Кто-то ставит драги высотой в многоэтажный дом или перекрывает русла рек, а кому-то достаточно избушки в лесу, как во времена Джека Лондона – недаром именем писателя названо одно из красивейших местных озер.

    – Приехал к нам как-то контроль, – смеется следак. – Говорят, нужен подвиг. Нет проблем, отвечаю. Везу их на ручей, ловим хищника, берем 50 грамм. Поблагодарили, уехали. Потом читаю в газете – у бомжа изъяли 50 кг золота. Я эту статью начальнику на стол положил. Видишь, говорю, как работаю! Премию давай!

    К выстрелам он привык еще на войне, на все задержания ездит лично. Впрочем, всему есть предел. Однажды следователь почти случайно обнаружил, что содержание драгоценного металла в концентрате крупной компании систематически занижалось на три процента. Стало быть, на сторону уходили центнеры неучтенного золота. Тогда он порадовался, что такие расследования вне его компетенции, и можно промолчать - здесь бесследно исчезают и за гораздо меньшие деньги.

    Таинственное исчезновение и появление золота – не единственные чудеса этого края, похожего на замерзшую волшебную страну. В одном из местных озер щуки такие большие, что утягивают оленят, приходящих на водопой. Другое размывает крупное месторождение серебра. Поэтому вода его долго не портится, а рыба имеет особый привкус. О серебре знают все, но кому до него дело, пока в округе водится золото! Поселок золотодобытчиков – серая клякса на тонком белом снегу. Дома на высоких сваях, будто старые сороконожки. Улицы – огромный каток, так что дети порой скользят по тротуарам на коньках. Черная пыль над дорогой. Даже лед по сторонам трассы – темный, ноздреватый. Голодная лиса роется в мусорном бачке, не обращая внимания на машины. Что ж, по крайней мере, здесь еще теплится жизнь.

    Многие экономисты доказывают – сама идея строительства постоянного жилья в условиях вечной мерзлоты была ошибкой. Вахтовый метод куда дешевле – достаточно содержать лишь сменяющих друг друга рабочих, не надо тратиться ни на городскую инфраструктуру, ни на дотации семьям. Здесь невыгодно строить и дорого жить, но как объяснить это сотням тысяч людей, не представляющих себя без Севера?

    – Про какие случаи тебе рассказать, хлопец? У нас бывают только несчастные. Счастливый случай – это выполнение плана. Лучше угощайся.

    Мой сосед по гостинице, дородный украинец лет пятидесяти, широким жестом показывает на стол, обильно уставленный привезенными с родины колбасами и паштетами. Весь день он ходит по врачам – перед отправкой в тайгу иностранцы должны подтвердить свое здоровье.

    Михаил – бывший шахтер из Донбасса. Уже много лет он приезжает на полгода работать в одной из местных артелей. В мороз солидол приходится рубить топором, металл становится хрупким, так что ломаются даже гаечные ключи. Некоторые артельщики не выдерживают и бегут, словно с зоны, и сходство это тем более явно, что рабочих порой одевают в робы, живо напоминающие зэковские, и за ними неусыпно наблюдают охранники. Но Михаил привык. Ему надо кормить семью. К тому же, он – квалифицированный работник, с такими обращение совсем другое. Пугают Михаила иные трудности.

    Осенью, когда старатели возвращаются с приисков с полугодовым заработком, их уже ждут. Сперва – местные бандиты и мошенники. Некоторых вахтовиков даже не надо грабить. Распирающие карманы пачки купюр действуют на них как наркотик. Вдобавок – водка, которой они не видели шесть месяцев. Рассказывают, что однажды такой работяга напился в хлам и выбросил все деньги – мол, не нужен ему ни презренный металл, ни его дары.

    Еще несколько лет назад самое страшное начиналось в Москве. Золотодобытчиков отлавливали прямо на вокзале – то ли милиционеры, то ли ряженые бандиты, и угрозами вымогали десятки тысяч. Украинец или узбек? Прибыл из Нерюнгри? Так, все с вами ясно. Пройдемте, поговорим.

    – Расплатились с ментами, садимся в поезд. Тут же какие-то ребята заходят в купе. Говорят, мы – курский рэкет. Скидывайтесь по четыре штуки, а то всех прямо здесь порешим. Что делать, заплатили. Они говорят – молодцы, теперь до самого Курска можете ехать спокойно. Если кто полезет, скажите, что с вас уже все взяли.

    Сейчас наученные злым опытом старатели пользуются денежными переводами. На свой заработок они могут содержать семью и позволить себе шестимесячный отдых. Вот только у жителей Дальнего Востока все иначе. Цены тут не украинские и даже не московские. Многие уезжают, а отчаявшиеся и азартные подаются в хищники. Благо, с недавних пор полиция их не преследует. Казалось бы, не имеющие лицензии старатели могут вздохнуть свободно. Вот только заключаемые ими сделки с физическими лицами незаконны, а скупочным организациям приобретать их золото запрещено.Вечером в гости к Лешке приходит начальник уголовного розыска – рослый, с сединой на висках и мягким округлым лицом. Он пьет, чокаясь быстрыми точными движениями, и, не торопясь, рассказывает о своей жизни, предварительно попросив отключить диктофон. На золотоносный район, размерами сопоставимый с небольшой европейской страной, всего три следователя. Их все знают, и они знают всех.

    С детских лет он хотел быть военным. Учился в Суворовском училище, затем стоял в погранчастях на границе Туркменистана – ровно до тех пор, пока у всех пограничников не потребовали дать присягу верности Туркменбаши. В первую Чеченскую кампанию брал Грозный. А потом армия оказалась никому не нужна. Полгода без зарплаты, два года без пайковых. Глядя, как у друзей распадаются семьи, он не выдержал и вышел в отставку. Приехал на Колыму поработать полгода – да так и остался.

    – Сперва был здесь школьным учителем, - говорит он, обводя добрым взглядом остальных ментов, отчего те сразу стихают. – А в милицию взяли по пьянке. Выпил как-то с их начальником. Разговорились. «Офицер?» – спрашивает. – «Офицер.» – «Воевал?» – «Воевал.» – «Так хватит прохлаждаться, иди к нам!»

    Про одиночных золотодобытчиков он знает все.

    – Хищник – это просто работяга, который добывает золото в тайге. Наколет дрова, отогреет избушку, добудет воду. Затем надо растопить и отмыть грунт, отбить, отдуть, отжечь, и на выходе получается практически чистое золото. С ним он идет к перекупщику. Тот берет свой процент и бежит к скупщику. Скупщик - к тому, кто дает деньги. Потом золото уходит с бегунками-транзитниками либо в Турцию, либо на Кавказ – как здесь шутят, на комбинат «Ингушзолото». Самое главное для них – проскочить Якутию. Дальше никто не представляет, как выглядит золото. Можешь просто сказать, что это – песок для аквариумных рыбок.

    В тайге хищники живут, пока не кончится еда. Некоторые работают круглый год. Труд это каторжный. Доход зависит от того, как человек разбирается в земле. Если нет образования, идут путем проб и ошибок. На хорошем ключе за три месяца хищник вручную может добыть грамм триста. Если очень повезет, то полкило. А так – сто грамм и меньше. Если б можно было сдавать по официальным котировкам, то доход был бы неплохим. Но с перекупщиками не всегда и на продукты хватает. Добычу легализовали, а что дальше? Почему золотоприемники не сделали в банках? Куда продавать? Государству нельзя – не покупает. Остается только черный рынок.

    В России множество золотоносных районов. Еще в Свердловской области добывают изумруды, на западе – янтарь... И там так же хищнуют, так же бегают. Возле любого месторождения драгоценных металлов и камней всегда есть хищники. Их везде так называют. Где-то - хитники, где-то - кичники, но суть одна. Малышевское изумрудное месторождение много лет официально не работало, при этом малышевские изумруды сбивали цены на мировом рынке. Губернатор этим занимался, московские банки – все подыхало на корню.

    В хищники идут не от хорошей жизни. Кому охота в -70 сопли морозить? В артелях – люди из бывших республик, готовые работать за гроши. Узбеки везут полный комплект документов, купленных на родине – он и водитель, и электросварщик, и бульдозерист… Потом уже здесь, во время сезона, обучаются. Настоящий специалист будет получать сотню в месяц. Для приезжего это хорошо. Но что такое сто тысяч здесь, где хлеб стоит 35 рублей, а пакет хорошего молока – 150? Вот и уходят в лес. И знаешь – ни разу не слышал про хищника, который бы завязал. Хоть и получают треть цены. Недаром говорят – грешный металл. Не отлипает.- Природа у нас красивая. Один московский фотограф приехал в июне, мы его отвезли в сопки, и только в начале сентября он выплыл. Счастливый, с тысячами снимков.

    Я сижу за длинным столом в кабинете генерального директора ОАО «Сусуманзолото» Сергея Николаевича Симоненко. Он с гордостью демонстрирует мне фотографии района. Судьба Сусумана неразрывно связана с его главной компанией. Детские сады, больницы, даже аэропорт – повсюду золотые деньги. На фоне оставшихся позади поселков вдоль Колымской трассы с их веселыми стражами порядка и беспокойными артельщиками город кажется очагом цивилизации, но здесь тоже хватает заброшенных домов и выбитых стекол.

    – За прошлый год нами было добыто 3713 килограмма золота. Для сравнения, в 1941м году – 41 тонна. С каждым годом сырье беднее. К счастью, стоимость золота возросла, и мы обновляем технику, чтобы держать высокий уровень добычи. Объемы промывки постоянно увеличиваются. Золотоносные пески все глубже, в прошлом году была самая глубокая выработка – 35 метров, чтобы добраться до золота.

    На вопрос о том, что перспективнее – северные города или вахтовый метод, Сергей Николаевич отвечает просто:

    – Если приедут посторонние, будут ли они заинтересованы в развитии района? Это ведь жизнь людей, история наша. Некоторые горожане никогда на материке не были. Они просто не могут представить жизнь вдали от своей Родины. Надо их поддерживать. Я однозначно против вахтового метода. Да, мы приглашаем специалистов с материка, но это от безысходности, поскольку жителей все меньше. Население Магаданской области за последнее время сократилось вдвое, причем почти все живут в самом Магадане.

    Фотографии сменяют друг друга. Густые поросли иван-чая вдоль реки Берелех, блестящие гирлянды замерзшей голубики, молодой снежный барашек, по неопытности и любопытству подпустивший человека совсем близко…

    – Знаешь, что если разорить гнездо бурундука, он находит раздвоенную ветку и вешается? – с сочувствием говорит Сергей Николаевич. – Он понимает, что без запасов в суровую зиму ему не выжить. Потому что честный. Воровать не умеет.

    * * *

    Серебровская Вера

    репортаж "Последний градус"

    Специальный репортаж Веры Серебровской "Последний градус" на телеканале "Россия 24".

    * * *

    Силко Константин

    Рассказ "По щучьему велению"

    Самолет сел на выхолощенную арктическими ветрами снежную целину. Приземлились плавно и почти бесшумно, как будто в изнеможении после трудового дня упали без сил на белоснежную пуховую перину.

    Ещё на предполётных сборах руководитель — высокий сухой мужчина в очках, увеличивающих глазницы до размеров куриного яйца — объявил нам план по заготовкам и, нагрузив крылатый вагон топливом и лесом, запасными частями для снегоходов и современными бусами, мы отправились за четыре тысячи морских миль от дома, чтобы набить дюралевый галион ценными рогами и копытами, шкурами и пушниной.

    Было нас человек десять: рабочие-заготовители, оценщик, бухгалтер, переводчик. Увязались и два венгра-этнографа, приданные нам по линии отделения географического общества.

    Вид за иллюминатором не слишком отличался от пейзажей степной зимней южной Сибири — тот же белоснежный ковёр, покрытый густой серой пеленой, чуть подсвеченной белым, не слишком ярким диском, зависшим чуть выше горизонта; те же серые фигурки, укутанные как малые дети потеплее во всё сразу; то же ощущение вечного небытия, оживляемого лишь твоим голосом, густым дыханием и джинами, парящими над жерлами небольших конусообразных тур, окружённых мистическими, явно рукотворными сооружениями, напоминающими гигантские штабеля дров.

    С лязганьем открылась изогнутая дверь и по приставному траппу на борт ворвался густой ничем не пахнущий дым. Венгры, обернувшись в толстые шарфы-шейные корсеты, резво спрыгнули на снег и устремились по ветру к подтверждению на практике своих неведомых историко-этнографических теорий. Оценщик с переводчиком двинулись за венграми в сторону стада и чернеющих на снегу чумов.

    Мы с братией занялись разгрузкой и вскоре пятидесятиградусный мороз сменился лёгкой прохладой. Лишь обильный иней на ресницах, бороде, усах и местах сочленения рукавиц и ватников говорил об обманчивости наших ощущений.

    — Пирт ест..., — послышалось за спиной, когда брезентовым пологом я укрывал очередную партию строганных деревянных жердей, вылетающих как по щучьему велению из транспортного люка.

    «Местный», — решил я. Узкие глаза. Плоское лицо. Шкура вместо ватника. Самодельные меховые унты, огромные рукавицы и соболья шапка, плотно закрывающая шею и предплечья.

    — Нет! Нету! — крикнул кто-то из ребят и, подойдя ко мне ближе, серьезно добавил, — спирт не смей местным продавать! Спиваются очень быстро.

    Абориген в это время, ничего более так и не произнеся, удалился. Закончив разгрузку, мы двинулись по его следам на поиски отважных венгерских пионеров. По пути встретили переводчика и тот вкратце, только для одного новичка — меня — описал особенности жизни и ментальности местных дремучих жителей, их хитрый быд, верования, табу и особенности поведения, пугающие впервые попавшего в круговорот гигантского общественного оленьего стада, в пропахший рыбьим жиром и, не смываемым никогда по понятным причинам, потом чум.

    Чем ближе мы приближались к стойбищу, тем меньше я понимал что предстаёт моему взору. То очертания древнеегипетской, неправильной формы пирамиды проявлялись вдали; то погребальный курган, припорошённый снегом, обнажал своё чрево, сотрясая разум ужасающей картиной свалки человеческих останков; то пирамидальное сооружение с игольчатыми стенами уносило сознание в отдалённые уголки вселенной.

    — Это щука, — прервал мои мысли переводчик, видя, что моё дыхание участилось, а поступь, и без того не слишком уверенная из-за отсутствия твёрдой почвы, превратилась в хаос пляски конечностей.

    Тысячи внушительных размеров рыбьих туш, уложенных одна на другую, разрубали безжизненное плато и моё сознание. Я услышал голоса и очнулся. Три человека, образовав импровизированный круг, о чём-то оживлённо беседовали - два наших венгра и, судя по одежде и форме лица, кто-то из местных.

    — Чукча знает венгерский? - спросил я переводчика.

    — Хм, — улыбнулся тот, — понимаешь, в чём дело... Все нормальные этносы несколько тысяч лет назад перекочевали на юг и запад Евразии — туда, где цветущие луга и густые леса позволяли заниматься охотой и собирательством с меньшими затратами сил. А венгры шли в обратную сторону, направляемые своей, никому не известной до наших дней, логикой. Оказавшись в этих суровых местах, как ни странно, выжили. Природа изменила их облик до неузнаваемости, язык же почти не тронув.

    Я взглянул на переводчика. Ни тени улыбки, ни толики саркастических интонаций.

    — Можно купить несколько туш рыбы? — прикрикнул я в сторону странной троицы. Переводчик гаркнул что-то по-птичьи.

    — Этя ня рыба, — со страшным акцентом ответил одетый в отделанную оленью шкуру человек.

    — Даю рубль за двух щук, — продолжил я.

    — Не нунна, — не сдавался местный, — этя ня рыба.

    — Как не рыба? Это же щука. Отличная жирная щука. Таких размеров я в жизни не видел. Три рубля даю.

    Местный достал увесистый свёрток из зелёного деревянного ящика подпиравшего чум, откинул тяжелый полог и поманил рукой за собою. Мы вошли. Тяжёлый запах, полумрак, странный глухой треск в печке-буржуйке. Хозяин, присев на пушистую шкуру, развернул что-то, достал нож и настрогал длинных тонких абсолютно белых ломтей.

    — Воть эта риба! Ешь, — и протянул один кусок мне.

    — Омуль. Бери, — шепнул переводчик.

    Мороженое с животным запахом. Фантастика. Мерзлая строганина крошилась на зубах и тут же превращалась в почти безвкусную жирную питательную массу.

    Чукча встал, быстрым шагом юркнул на мороз и, спустя несколько секунд, вернулся с двумя тушами морщинистой щуки в руках. Я потянулся к карману с деньгами. Абориген подошёл к буржуйке, отворил дверцу, забросил на ещё красные угли обе рыбины и тут же захлопнул портал огненного жерла. Почти сразу едкий запах разнёсся по чуму, печь оживилась и труба утробно заурчала, выбрасывая в отверстие на самом верху жилища чёрный дым.

    — Дерева здесь нет, — рассасывая кусок омуля объяснил переводчик, — щука идёт вместо дров. Летом идёт заготовка как у нас не лесосеках. Укладывают штабелями чтобы просохла. Сухой рыбий жир хорошо горит.

    Я улыбнулся и удивленно покачал головой.

    Остаток вахты пролетел незаметно. Оценка, обмен, забой, разделка, сортировка, погрузка.

    Через неделю по утру, попрощавшись с гостеприимными хозяевами тундры, побрели к нашей крылатой посудине. Я замыкал подъём. Напоследок, уже на ступеньках трапа, развернулся и взглянул на белую суровую пустыню, на несколько секунд задержал дыхание, выпустил на свободу полупрозрачную густую струю пара и сделал шаг наверх.

    — Пирт ест? — послышалось вдруг позади.

    Я прислушался к звукам в кабине самолёта, обернулся и добродушно взглянул на странную фигуру, непокорно возвышающуюся над белым инопланетным безмолвием. Помолчал немного и тихо ответил «есть».

    — Тода здратуйте! — послышалось в ответ и на протянутой мне открытой голой ладоне блеснул отполированный костяной нож с ручкой в форме щуки, с большими зазубринами на рукояти, украшенной рельефами сказочных неземных существ.

    * * *

    Симонайтес Андрей

    "Ледники Заполярья"

    Плачущий ледник

    Ледяной капкан

    Сага об уходящих ледниках

    Изнанка

    В долине реки Енга-Ю

    Такое здесь лето

    * * *

    Смирнов Валерий

    "Севера, севера…"


    Дорога в зиму


    Закат на Белом море


    Зимняя сказка


    Первые морозы


    Перед вознесением


    Розовый вечер

    * * *

    Смирнов Денис

    фоторабота "Певек – самый северный город России"

    Коса Наблюдений

    Коса Наблюдений

    Певек – самый северный город России

    Певек – самый северный город России

    Первый закат

    Первый закат

    * * *

    Смирнова Алла

    художественные зарисовки о Русском Севере

    Алла Смирнова представила на конкурс художественные зарисовки о Русском Севере – «Дом на холме» и «После дождя», написанные под впечатлением от поездки в маленькую деревушку Каргопольского района Архангельской области летом 2011 г.

    Людей здесь не больше сотни. Они уже не застали то время, когда Лядины* были большим селом, тысячи две жителей. Население уменьшилось, а дорожный указатель с надписью «Б.Лядины» до сих пор остался. Это название – народное. Во всех справочниках, путеводителях и на подробной карте Архангельской области село называется «Гавриловское». Некоторые туристические схемы дают и народное, и официальное названия, внося существенную путаницу. Над ветхими домами, покосившимися заборами и отсыревшими колодцами возвышается памятник народного искусства, построенный в восемнадцатом веке — деревянная колокольня и две церкви. Поздним вечером силуэты вытянутых шатров, освещенные заходящим солнцем, издалека напоминают горящие свечи. Тройных деревянных ансамблей осталось всего четыре, и все были подарены земле Русского Севера. Туристов мало, следовательно, интерес к подлинной старине невелик. И это вполне объяснимо: разборчивый путешественник из северных мест непременно выберет знаменитые Кижи или Великий Устюг. Хотя и встречаются приезжие, навсегда завороженные сельским ландшафтом: подолгу рассматривают пустующие дома, узнают, кто жил раньше. Прицениваться не приходится – родственники из города нередко продают их за смешные суммы, почти что отдают даром. Покупают дома в основном под дачи, поэтому, когда проходит лето, они снова становятся пустыми, быстро теряют ухоженность и уют. А колокольня и церкви, опоясанные деревянным кружевом, хоть и пустуют круглый год, но нет в них ощущения чего-то брошенного и забытого, наоборот: каждое утро свет играет на лемехах, осыпая золотом купола.
    __________
    * В русские летописи занесено слово «ляда» — «угодье», «сенокос», «пашня или росчисть, поросшая молодым лесом». Лядина (на северном наречии) – сорная трава, поле, борозда, пахотный участок среди леса на месте вырубки или пожарища, пустошь, целина, заброшенная пашня.

    Дом на холме

    Местные жители, шуточно называющие себя «леденцами», свято верят в мастера-зодчего Нестора, сумевшего без единого гвоздя возвысить к небу все три постройки.
    — Топор-то у него заколдованный был. Он как поставил церковь, поцеловал его и в озеро кинул, — говорит дядя Гена, невысокий пузатый мужичок с усами-щёткой. — Почему выкинул? – спрашиваю удивлённо.
    — Значит, место ему там, на дне, — отвечает строго. — Так потом все плотники делали. А Нестор знал как будто, что не построит больше никто чуда такого.
    Дядя Гена говорит скороговоркой, слух режет окающий говор. Смотрит устало, но внимательно, и сам что-то в этот момент сооружает, возится с длинными досками, перекладывая их с места на место. Они пахнут так свежо, будто бы только что привезены из лесу.
    — Скоро ж день деревни. Народ повеселиться хочет маленько, от сенокоса отдохнуть. Вот будет нам сцена, – поясняет он. Дядя Гена переживает, что не успеет соорудить помост к празднику, потому что завтра ему нужно поехать в соседнюю деревню – там мясо подешевело.
    — Пятнадцать штук коров молния пришибла, во дела! И не деться же никуда людям, раз горе такое, продавай по дешевке.
    Дядя Гена живёт на окраине села, в доме на холме, который возносится над живописным озером примерно на сорок метров. Дорога сюда пролегает через небольшой хвойный лес. Многие жители побаиваются своего односельчанина, считают сумасшедшим, но всегда обращаются к нему, когда нужно что-то починить, наладить в хозяйстве. Зайти в дом можно только слегка пригнув голову – слишком низкие потолки, хотя сам дядя Гена передвигается здесь легко и свободно. Гостей он сразу предупреждает: «Осторожно, не ударьтесь». На входной двери висит чёрный конский хвост. Выглядит это пугающе и в то же время притягательно. Каждый волос толстый и жёсткий, как леска. Ему уже восемьдесят лет, для дяди Гены он служит чем-то вроде оберега, невидимыми силами защищает жильё от злых духов.
    — Дед мой зажиточник был, уплати штраф, коль землю не отработаешь. Вот и купил он коня, чтоб брёвна на нём возить, — дядя Гена ласково поглаживает хвост. — У священника взял. Тот на нём на праздный выезд катался. Дед имя коню дал – Серко. Но конь работать не любил и пал в лесу. Вся семья плакала. Дед отрезал хвост, принес домой и на гвоздь повесил. Вот и висит он так до сих пор.
    Войдя в дом, первым делом оказываешься то ли на кухне, то ли в спальне – рядом с печкой и газовой плитой стоит железная кровать с прогнутой сеткой. Комната пугает обилием вещей и беспорядком: по углам раскиданы какие-то горшки, крынки, берестяные корзинки, кадки, поломанные детские санки и тулупы. Во всём этом чувствуется отсутствие домовитой хозяйки, хотя и висит над кроватью в рамке портрет какой-то дамы, по-видимому, жены дяди Гены.
    Оказалось, что дядя Гена собирает у соседей утварь прошлого века, чтобы сделать из своего дома музей. Мечта у него такая. А может быть он всего лишь хочет подзаработать таким способом на туристах, ведь заготовка леса, которой он занимается всю жизнь, в летнее время запрещена.
    А мечта детей всего села — попасть в домик на холме. Они, когда слышат от мам легенду о мастеровитом Несторе, спрашивают, не зовут ли дядю Нестора дядей Геной.
    Узнав, что я приехала из Москвы, дядя Гена поспешно спрашивает: «А Илюшу моего не знаешь случаем?». Кажется, только здесь большой город перестаёт что-то значить. Илюшу, своего сына, он не видел уже несколько лет. В углу одной из комнат выцветшей домотканой скатертью накрыт советский телевизор «Рекорд» — давний подарок. Дядя Гена включал его всего пару раз. Говорит, что всё там, на экране, слишком красиво и на настоящую жизнь не похоже. Рядом с телевизором – запылившийся дисковый телефон с оторванным шнуром. Звонит дядя Гена раз в месяц сыну от соседей, зовёт в гости.
    — Вернуться — не вернется уж точно, знаю, что не захочет. Никакой картошкой его не заманишь! Говорит, мол, «всё сейчас купить можно»,– лицо дяди Гены становится болезненным, нервно подрагивает кожа, он замолкает и поднимает голову. Над куполами кружатся крикливые чайки.
    Я смотрю на него, задумчивого. Он щурится. То ли от солнца, то ли от обиды. Кажется, его глаза готовы сейчас вместить весь мир, пусть даже уменьшенный до размера зрачка. Я точно знаю: этот человек может быть доволен самой крошечной вселенной. Ему не обязательно знать, что происходит где-то, даже на том берегу озера. Он может подолгу наблюдать, как приезжающие ставят и собирают палатки, как с наступлением зимы вода замерзает, утолщается лёд и понижается температура на термометре. И бесконечно чего-то ждать. То ли наступления тепла, то ли приезда сына. И это ожидание ещё долго будет его согревать.

    После дождя

    Деревянный помост школьники украсили разноцветными шарами и лентами. Кто-то принёс старенький кассетный магнитофон. В воздухе носятся шмели, и пахнет свежей выпечкой. Те, кто живут поближе к сцене, берут с собой скамейки и стулья для зрителей. Бабушки несут в плетёных корзинках посуду и сладкие пироги, а молодёжь в это время возится у компьютера, настраивает аппаратуру. Приближается праздник.
    Рая, худая женщина лет пятидесяти, садится на голую землю под развесистым дубом, положив босые ноги на огромную чёрно-рыжую собаку. Она принимается перечитывать помятые листки с написанным от руки сценарием. Её выражение лица кажется мне слишком строгим для директора сельского клуба. К своей работе она относится с особой ответственностью, каждое воскресенье устраивает дискотеки, старается первой узнавать обо всех музыкальных новинках. Клуб не раз пытались закрыть, но Рая твёрдо отстаивала право деревни на досуг. На левой ноге – тонкий шов, обработанный зелёнкой. Неделю назад Рая упала с переполненной сеном тележки прямо на косу. Но ходит без костылей — выкинула из окна поезда, когда возвращалась из городской больницы. Добралась до деревни, превозмогая боль. Упрямая.
    Теперь то и дело гордо повторяет: «Я и с ногами, и без ног плясать буду».
    Сегодня Рае хочется быть частью общей радости, хочется кому-нибудь нравиться. На слегка поседевшей голове – венок из ромашек. Синее платье с жёлтым узором. Перед тем, как сшить его, Рая долго выращивала лён. В Лядинах на всех амбарах висят замки, хотя ещё в прошлом веке технологией обработки льна здесь владела каждая женщина, но постепенно умения были утрачены. Возрожденный Раей амбар с недавнего времени привлекает туристов.
    Техника получения льняной нити оказалась нелёгкой: выращенный лён должен лежать под снегом всю зиму, чтобы стать белым. Потом, сложив в скирды, его нужно высушить, вытрепать, вычесать, и только после этого можно прясть.
    — Да кому сейчас оно нужно? Одёжку, скатерти, полотенца – всё в город езжай и покупай, были б деньги,- с грустью говорит Рая.
    Пока Рая сидела на земле, к ней подбежал плачущий мальчик. Вслед за ним в светлой мужской рубашке шла мама.
    — Чего ревёшь, Колумб? Кто обидел? – Рая вопросительно округлила глаза.
    В ответ мальчик, по-прежнему захлёбываясь слезами, указал на собаку. Мать, отойдя от сына на шаг, шёпотом произнесла:
    — Мы, тёть Рай, на той неделе Полкана хоронили. Там, почти у леса. Я всё боялась, как бы не увидел. Рано ему ещё знать. Вот ходит и ищет его теперь.
    — Раз орёт, значит, уже понимает, — поучительно говорит Рая. – Глазищи вон какие, всю неправду видят. Так что нечего тебе, мамка, скрывать.

    Праздника не получилось. В момент, когда Рая говорила что-то торжественно-возвышенное, начали сгущаться тучи. Я немного растерялась, не зная, что первым делом нужно спасать от накрапывающего дождя. Раскрыть зонт над своей головой было не достаточно, городское правило здесь не сработало.
    — Жито, моё жито! – закричав во весь голос, Рая кинулась бежать в сторону скошенного поля. С головы упал венок. Следом спешили ещё несколько человек. Удивительной показалась их отзывчивость, потому что они не раз жаловались на Раю, что она жадничает и молоком не угощает, только продаёт. Кто-то быстро забежал в сарай за граблями. Отключить всю технику и уберечь её от воды никто не подумал. Рая в исступлении сгребала руками намокающее сено, заталкивала его под уже готовый стог, высокий, сухой и гладкий. По её спине били мелкие капли, которые постепенно становились большими и тяжёлыми. Поле размером с аэродром и так много сена на нём, что, кажется, хватило бы на стадо коров. На самом деле в Лядинах их всего-навсего пять, и двух держит Рая.
    Убрать всё, конечно, не успели. Только тогда мне стало понятным, почему для деревни так важны разговоры о погоде. Здесь любой физический труд может стать напрасным. Здесь так легко испортить себе самому праздник. Но Рая не отчаивается. Она угощает меня парным молоком и радуется, что скоро её корова родит телёнка.
    — Жито просохнет, и будет нам веселье, — Рая долго смотрит, как за окном из-за серых туч пробивается солнце. И молча улыбается.

    * * *

    Соболев Михаил

    Цикл рассказов "Мой Сахалин" из повести "За туманом"

     

    Эх, Сахалин-батюшка!!! Моя любовь и моё проклятье… Вспоминаешь ли хоть иногда непутёвого  пасынка, колесившего по просторам твоим сорок лет тому назад в попытке отыскать счастье, а, может быть, пытаясь от себя убежать?

    Ты снишься мне все эти долгие годы, пролетевшие как миг.

    Не могу забыть твои крутые, лесистые, осыпающиеся сопки. Глубокие распадки, раскрывающие объятия навстречу солёному ветру. Снежные бураны, заметавшие за ночь дома по крыши. Слепящий мокрый снег, секущий лицо. Хмурое и  дождливое, холодное на севере, и нестерпимо жаркое, как в субтропиках, — на южной твоей оконечности, лето. Берега, усыпанные частоколом выброшенных штормом брёвен, серых, просоленных, изрезанных забитыми галькой продольными глубокими трещинами, облепленных гниющими водорослями. Неистребимый запах рыбы, солярки и горящего каменного угля. Деревянные тротуары. Твоих жителей: суровых, ярких, грубоватых и непосредственных. Дышащий влажными ветрами Великий Тихий океан, так похожий характером на человека. То мирно спящий, усталый и умиротворённый. То разыгравшийся, весёлый и озорной от избытка силы. То вздорный и упрямый, в ярости уничтожающий всё, до чего сумел дотянуться, способный лишь ломать и крушить. То вновь спокойный, уверенный в себе гордый красавец, умеющий любить и прощать. Чувствую во сне вкус морских брызг и далёкой молодости на обветренных губах своих...

    Здесь я любил. Здесь — возмужал.

    Нет краше времени, чем юность. Зовёт меня в то время неугомонная память.

    Дядя Гриша.

    Население  Кривой Пади состояло из пяти-шести семей переселенцев, сбежавших в тридцатые годы от голода с Украины и Поволжья; а также десятков двух сезонников-мужчин, прикипевших сердцем к суровой северной красоте и оставшихся здесь на зиму. Они все со временем переженились на местных красавицах. Бывшие сезонные рабочие, в большинстве своём люди городские, поработавшие в своё время на заводах, и составляли основной костяк ремонтников.

    Коренные, если можно так сказать, жители трудились преимущественно в бытовой сфере, где  полегче. Но кое-кто работал в рыбцехе.

    Вот, к примеру, дядя Гриша.

    Григорий Семёнович, родоначальник   клана Ражных, исполнял  обязанности возчика. Как он сам говорил:

    — Тпру! Но!

    Человек он был неграмотный: ни читать, ни писать не умел, с трудом расписывался  в ведомости на зарплату. Ражной никогда не вынимал папироски изо рта, любил приложиться к бутылочке и матерился через слово. Но несмотря на это оставался всеобщим любимцем. Подкупала в нём детская непосредственность, незлобивость, готовность оказать помощь и страстная любовь к лошадям.

    На конюшне Григорий Семёнович проводил дни и ночи, бывало, и спал там, на сеновале. Стесняясь просить  для себя, старый возчик мог до хрипоты ругаться с начальством, если хоть в чём-то ущемлялись интересы его питомцев: старого мерина Серого и вороного красавца Трезора.

    Начальство не жалует крикунов, но на дядю Гришу никто долго не обижался.

    На моей памяти неоднократно происходила такая сцена.

    Ражной, разругавшись поутру с директором по поводу некачественного фуража, пьяный в стельку, на бешеной скорости подлетал в санях, запряжённых  Трезором, к конторе и во весь голос кричал:

    — Горыныч, курва!

    Анатолий Гаврилович, окна кабинета которого смотрели на дорогу, неторопливо выходил на крыльцо. Покачиваясь с носков на пятки и заложив руки в карманы брюк, какое-то время молча любовался едва сдерживающим нервного жеребца возчиком — Ражной под его взглядом заметно сникал, — и спокойно произносил ставшую уже дежурной, фразу:

    — Григорий Семёнович, ты уволен. Сейчас иди домой спать, а завтра с утра приходи в бухгалтерию за расчётом…

    На утренней планёрке  в небольшом кабинете директора негде яблоку упасть. Собирались всё начальство, мастера, бригадиры — обсуждали текущие дела. Виноградов просил, требовал, возмущался. Мы дремали…

    И вдруг с грохотом распахивалась дверь, и изумлённый директор, прервав выступление на полуслове, замирал с раскрытым ртом. А в кабинет врывался, сверкая  выпученными цыганскими глазами, дядя Гриша…

    Секретарша разводила руками.

    Старый возчик в расстёгнутом овчинном полушубке и валенках, потный, расхристанный, при всём честном народе падал на колени посреди кабинета и с размаху бился лбом об пол:

    — Горыныч, прости! Без лошадок я помру! Я эту курву, водку, у рот больше  не возьму!

    Всем весело.  Директор, сняв очки, тёр усталые глаза и махал рукой:

    — Всё, всё, дядя Гриша… Иди, работай.

    А тому только этого и надо.

    Самое замечательное, что подобная картина повторялась с периодичностью в две-три недели. 

    *

     

    В одну из вьюжных зимних ночей случилась беда.

    Дядя Гриша вёз из соседнего леспромхозовского посёлка запчасти. Санный путь  пролегал  по льду пролива. По береговой кромке зимой не проехать. Берег засыпан  снегом вперемежку с выброшенным штормом  обледенелым мусором. Пьяненький Ражной, задремав,  не заметил  во льду промоины. Сани с седоком остались на льду, а бедняга Серый очутился в ледяной воде. Место, к счастью, оказалось неглубокое, что и спасло жизнь возчику. Конь достал ногами до дна, но выбраться на лёд  уже не смог.

    Пока Григорий Семёнович добежал до посёлка, пока поднял народ — времени  прошло немало. Общими усилиями  Серого выволокли на ледяную кромку, но он сразу же лёг, ноги не держали.

    Понимая, что  с минуты на минуту Серый  может сдохнуть, мужики, посовещавшись, решили коня прирезать. Разделанную прямо на льду тушу  можно было перевезти  в поселок и попытаться продать конину, чтобы  хоть как-то компенсировать деду неизбежный денежный вычет.

    Когда дизелист Гиндуллин, татарин и  лошадник, завжикал ножом по бруску, дядя Гриша со слезами на глазах,  сгорбившись, побрел домой сквозь пургу один, повторяя:

    — Курва я, Серого  загубил!

    Лежавшего в горячке, простудившегося ночью старика пожалели и коня сактировали. Конина досталась собакам.

    Болел дядя Гриша долго и тяжело. Было время, собирались отправлять его в городскую  больницу, заказав  спецрейсом вертолёт. Но старый возчик всё же поднялся. Как только силы стали возвращаться к Ражному, он сразу же стал потихоньку навещать и обихаживать Трезора, и однажды, сидя на планёрке, мы услышали визг полозьев, разбойничий посвист конюха и его хриплый голос:

    — Горыныч, курва!

    Анатолий Гаврилович  улыбнулся:

    — Ну, вот, слава Богу, дядя Гриша, похоже,  поправился. Значит, с планом мы справимся…

    * * *

    Соловьев Михаил

    Рассказ "Вечность ночи" о первой антарктической зимовке Амундсена.

    — Говорю тебе, парень, переименовывать корабли нельзя… Это меняет их так же,  как и людей. Стоит тебе это сделать — держись… такое начнется.

    Не перебивай!

    Представь себе старика лет шестидесяти вроде меня, впавшего в детство.

    Смешно? Вот то-то. Я много раз слышал о ситуациях, которые преследовали переименованные суда, но не верил в это, как и ты. Молодость полна сил, и мир «лежит» в кармане. Мне тоже казалось: лучшие минуты жизни впереди, но судьба уготовила сюрприз.

    Тебе интересно, как я погляжу.

    Налей немного. История длинная и чтобы добраться до конца, необходимо подзаправиться. Не жадничай. Поверь мне, нет ничего лучше света, тепла, выпивки да хорошего собеседника.

    Почему света? Про это позже, хотя ладно. Представь себе: наступила ночь. Ты ложишься спать — темнота, утром — темнота. Десять дней черно как у дьявола в глотке. Месяц, два месяца... Керосина мало, свечей уже нет, а чертово солнце все не всходит. Представил? Не бывает? Эх, парень, не нанимайся на судно, сменившее имя!

    Мы ходили под норвежским флагом.

    Название «Патрика» неплохое для китобоя, и я отходил на нем два сезона.

    Трехмачтовая шхуна и пятнадцать человек команды. Я матросом. Молодой… Совсем как ты… О чем это я?

    Ах да — «Патрика».

    Никогда не любил двигателей на парусниках. С моей точки зрения — никчемная вещь. А может, мне не нравилась постоянная важность машинистов?

    Когда земляк рассказал, что нанялся матросом, я удивился. Сезон закончен. Суда приводятся в порядок, а матросы пропивают заработки в кабаках.

    Что за походы в неурочный час?

    Оказалось, «Патрики» больше нет. Новый хозяин-бельгиец сменил судну флаг вместе с именем.

    — Пойдем  с нами, Йохан, — предложил корабельный товарищ. — Помнишь, как славно мы отходили сезон? «Бельжика» нас не подведет.

    Что за «Бельжика»? Оказалось, бельгийский барон переименовал шхуну! Какая-то чертова ихняя провинция — дернула же нелегкая. Хотя надо думать самому, прежде чем соглашаться, но столько бельгийских франков мне еще никто не предлагал — чертов сыр из мышеловки.

    Внешне ничего не поменялось, и вроде та же «Патрика», но нет. Пока готовили судно и чего-то там дожидались, наш товарищ, такой же норвежец, ходил темнее тучи.

    Карл-Август его звали. Весельчак. А тут думы взялся думать. Устроится, бывало на баке и курит свою трубку. Поделился как-то, мол, не хочет идти.

    Как чувствовал.

    Чертовы деньги! Сколько бы их не было — все мало. Матрос же ребенок. Играется — девки да кабаки. Но когда перед тобой маячит приз, который рисовал «убийца» — забываешь обо всем…

    Убийца?

    Да, барон! Андриан его звали, Жерлащ де Гомери, черт бы его побрал. Начальник экспедиции и капитан «Бельжики». Это потом мы узнали, что и денег-то у него не было, но нам хватало разговоров. Вместе с Карлом беднягой мечтали: глупый думами богатеет.

    Норвежцев было пятеро матросов, шестым штурман. Великий человек… Сейчас его каждый знает. Мы называли его ангел. Появился он перед самым отходом — молодой парень в чине лейтенанта.

    Капитан Жерлаш брал его скрепя сердце.

    Слишком молод — двадцать пять лет… Но у них была договоренность, и каждый держал слово.

    Да! Слово! Чему ты удивляешься? Не люблю барона? Ну, это не значит, что он не был человеком чести. Просто, если капитан не дерьмо-человек, то это дерьмо-капитан. Слушать нас всех устанешь: у одного одно болит, другой спать хочет. Нам бы денег или выпивки. А работать?

    То, как новый штурман относился к кораблю, надо было видеть. Любил как престарелую мать… ласкал и спать укладывал. Мы тоже ходили павлинами. Еще бы: третье лицо на судне — земляк-норвежец. Даже Карл-Август повеселел.

    Перемены в шхуне почувствовали сразу, как только вышли из Антверпена. Игривым оно стало как ребенок, еще бы — новое имя. «Доиграемся», думал я иной раз, поговорив с Карлом.

    Но все шло хорошо, и наш товарищ снова стал весельчаком.

    Руаль радовался переменам вместе с нами.

    Кто такой? Да наш ангел, Руаль Амундсен… Да! Конечно, он! Третий офицер на «Бельжике». Штурман, с которым через первый месяц плавания считался даже капитан Жарлаш. Двадцать пять лет, а опыт как у прожженного китобоя.

    Пока экспедиция ждала денег от короля Леопольда и географического общества, Руаль набирался опыта на других промысловиках. Отходил всего год, а дело знал как матерый капитан. Задору на пятерых. Первым вставал, последним ложился, а уж «Бельжику» любил…

    Ангел. По-другому его называть нельзя: если бы не он — не говорили бы мы сейчас с тобой. Правда, не он один. Скоро еще один «хранитель» явился.

    Американец.

    Доктор Кук.

    Подобрали его в Рио, у Жерлаша с ним тоже была договоренность.

    Этому оказалось за тридцать. Худой как гвоздь и такой же жесткий. Лечить мог, но боли не жаловал — ни своей, ни чужой. Правильно называют судовых врачей — костоправы. Ходил он до этого в Арктике… Много говорил о Гренландии.

    Руаль рассказал как-то, что Кук, спасая судно, севшее на мель, прошел один на шлюпке почти сто морских миль! Гвоздь, а не человек!

    Смеешься? Лучше налей, я еще не начинал. Мы так же смеялись, а «Бельжика» летела под парусами. Дни сменялись неделями, и все шло без забот, пока мы не достигли широты мыса Горн и не вошли в антарктические воды.

    Там никогда не бывает спокойно. Чертовы ветра! Руаль сказал как-то раз, зайдя к нам в кубрик, что это от вращения земли. Мол, не встречая препятствий на своем пути, все ветра мира валятся сюда как в воронку. Дьявол их забери.

    На следующий день игры закончились.

    Начался шторм.

    Свистать всех наверх!

    Жерлаш решил паруса не убирать, и «Бельжика» неслась, накренившись так, что стаканы на столе не держались.

    Тогда мы и поняли, что-таки беспокоило нашего земляка Карла-Августа Винке.

    — Человек за бортом — проорали как-то на палубе.

    Я выскочил из кубрика и наткнулся на дружка, затащившего меня в этот рейс.

    — Йохан! — кричал мне Адам Толеффсен, — Йохан, Карла смыло!

    Когда я подлетел к фальшборту, держась за ванты, то увидел лишь черную точку среди волн.

    Карлу не повезло дважды: сорвался при маневре, а потом оборвался линёк спасательного круга и его унесло.

    Жерлаш ревел с мостика не хуже тюленя.

    — Никаких маневров! — рычал он, — Курса не менять!

    Так начался их конфликт с Руалем.

    Все понимали — капитан прав. Тут держись сам, а погибнуть могут все.

    — Полный вперед! — орал Жерлаш.

    Потом в кубрике долго обсуждали его и хаяли, но понимали: капитан прав. Нам же всегда что-то не так. Послушай нас или пойди на поводу — бунт обеспечен.

    Пряником были ангелы — Руаль и Фредерик Кук.

    — Крепитесь, парни, — говорили они, — дальше будет еще веселей.

    Нас ждала Земля Грэма. Жерлаш шел к ней длинным путем через Магелланов пролив. Не давал ему покоя испанский руттер1 столетней давности, в котором тысячу раз мертвый штурман указал один пролив.

    Руаль все переживал о потере времени.

    — Рос и Уэдделл шли на месяц раньше нас, как же мы пройдем южнее с таким отставанием? — говорил он, но капитан был непреклонен.

    Чертов пролив! Сейчас он так и называется, пролив Жерлаша, а стоил нам немало времени!

    Но в чем-то повезло, и море опять стало ровным, а после Южных Шетлендских островов мы попали в сказочную страну.

    Я тебе так скажу, парень, когда мы увидели первый айсберг, то высыпали на палубу из кубрика все. Вахтенный кричал что-то невразумительное, а Жерлаш выглядел победителем и выдал команде по чарке доброго рома.

    Как мы кричали ему ура — святых выноси!..

    Южное лето необыкновенно. Солнце не заходит, и, кажется, так будет всегда. Но человеку всегда плохо… Солнце нам теперь мешало. Когда туман стоял почти сутки, мы радовались как дети. Глупцы.

    Что Амундсен? Да он все время работал. Иногда просиживал в «бочке» несколько вахт. Все замеры свои в руттер писал да заметки о побережье.

    Налей мне, я что-то начинаю трезветь, а это состояние мне не нравится, опять оживают болячки. Гляди, видишь шрам? Это меня штопал сам Кук. Спросил еще — вытерплю ли, а сам все смеялся, чертов костоправ, готовя свои иголки.

    Шил по живому. Сунул мне в рот палку, обмотанную кожей, да бельгиец Густав-Гатсон ткнул под нос свои кулаки. У него там татуировка на пальцах была, и если кулаки сложить, то читалось — «Держись крепко». Поржал Густав надо мной, да и присел рядом, обняв как брата. Славные парни были в том походе, что и говорить…

    Нальешь ты мне или нет? Кровь скоро остановится! Когда я трезвый, то снова чую мертвый холод первого ледяного коридора… Налей, прошу тебя, парень, а то скоро — стоп машина! Да уж, чертовы машинисты, но я им благодарен. Среди айсбергов паруса ни к черту, их выход.

    Ну вот. Спасибо, братец! Оттаю понемногу. Ты, парень, молод, и твоя кровь еще быстра… Я тебе так скажу: это счастье умереть молодым и не знать минут, когда  тебе возвращают израненное тело старика. Только выпивка и может выровнять курс… Дай Бог тебе, приятель, спас ты меня сейчас.

    Непоседы хотели достигнуть 130 градусов западной долготы. Они повернули на запад сразу, как увидели Землю Александра первого и все глубже теперь заходили в ледовый лабиринт.

    Кто такие непоседы? Да Амундсен с Куком, мы их так теперь называли.

    Когда идешь на машинах, у матросов дел мало. Скука одолевает. Ты или глазеешь часами, или спишь, но это не про меня.

    Неинтересно.

    Вот я и взялся помогать нашему биологу.

    Эмиль Раковица, так его звали. Румын. Все рассказывал мне о животных да позволял таскать свои склянки.

    Непоседы сразу выделили меня из прочих матросов.

    — Тебе нужно учиться, Йохан, — говаривал Руаль, а Кук все смеялся, глядя, как я неуклюже помогаю Раковице.

    Смотри, парень, видишь какие у меня зубы? Почти десять штук осталось и все свои. Это все Раковица с непоседами не слушай я их, не жевать бы мне сейчас сухарей.

    Хотя по порядку.

    Сначала я думал, мне только кажется, что ледяные стены сужаются, а потом, когда слева и справа осталось по нескольку метров, я спросил себя, а как мы развернемся и выйдем?

    Раковица говорил, чтобы я вопросов не задавал — не любил их капитан.

    Бельгийцы оказались слабей, но сомнения из них Жерлаш вышиб разом. Рявкнул не хуже тюленя, те и сбавили ход.

    Амундсен хвалился позже, мол, норвежцы не стонут. А чего стонать? Я так рассудил: не самоубийцы же непоседы с капитаном — знают что делают. Еды полно, топлива под завязку. Вот только выпивки часто не давали, да кровь тогда и сама гуляла.

    Эмиль все птичек резал, рыб, да пару раз поймал тюленей. Угостил он и меня потрохами — эх, вкусный был супчик. А вот мясо у толстяков подкачало, зато жиру – прорва…

    Уже февраль прошел, и ледяные стены можно было трогать руками и как-то раз все…

    Встали.

    Было это в начале марта. Свистать всех наверх! Мы с Раковицей как раз вышли на крик первого помощника. Солнце еще тогда грело, а неприятности уже начались.

    Дрейф…

    Я расскажу тебе, парень, как это было, даже если ты мне больше не нальешь. Сердца товарищей со мною по сей день, и знаю я, что они хотят этой истории и ждут — не совру ли я или не прихвастну где?

    Все как есть. Зимовка и дрейф вместе со льдами.

    Жерлаш надеялся, что ледяное поле вместе с «Бельжикой», засевшей в нем изюминой, отнесет-таки дальше, чем этих чертовых первопроходцев. Всё замеры делал.

    Еда? Да ее было на пару лет. Чертовы консервы! Хорошо, что я прибился к людям образованным. Что мы знаем кроме черной работы и праздного времяпровождения? Помяни мое слово, парень, если Йохану Господь отвесит еще один шанс, уж в следующей жизни я, наверное, буду профессором.

    Не веришь? Не буду даже просить у тебя выпивки. Скоро сам все поймешь!

    Старшие офицеры занимались нами постоянно. Чертов Кук объявил:

    — Хотите не потерять рассудка — работайте! — Но кто кого слушал?

    А по мне бездельничать скучно.

    Непоседы организовали команду бить тюленей. Хороший запас свежего мяса мы тогда заготовили, вот только чертов сумасшедший вмешался. Не по нраву ему, гляди, пришлось тюленье варево. Он и запретил давать его команде.

    Это я позже понял, в каком долгу перед Раковицей и непоседами.

    Про цингу лишь слышал, а вот Кук-то, я думаю, на нее в свое время поглядел.

    — Свежее мясо каждый день, — утверждал он, — Ты с нами, Йохан?

    Да, парень… Плюнул я тогда на все указания капитана и жрал вместе с ними чертову солонину.

    На судне безделье. Все шарахаются как тени и ждут с ужасом, когда исчезнет солнце.

    Холод.

    С одеждой капитан тоже промазал, хорошо, Кук прихватил с собой несколько тюков одеял. Розовых. Что это, парень, был за маскарад!

    Спали теперь по двое.

    Зарывались в кучу тряпья и кимарили в полузабытье.

    Ты я, парень, гляжу чистюля? Тебе приходилось не мыться хоть полгода? А год? А чертовых тринадцать месяцев?

    Что? Конечно, выпью…

    Ты, я гляжу, не промах и не жадина. Скажу тебе честно, ты бы там выжил. Нас тоже спасло лишь товарищество и взаимопомощь.

    Однажды наступила ночь. Навсегда.

    Становилось все холодней.

    Спали в кубрике уже по трое или сидели в обнимку что влюбленные, а на палубе лишь кучей.

    Так, парень, греются пингвины — тем, кто в середке тепло, а крайним только с  одного боку, потом эти в центр, и все сначала.

    День и ночь смешались. Как уж там не заблажили старшие офицеры, не знаю. Непоседы работали. Амундсен замеры делал да руттер писал. А нас понемногу сносило на запад.

    — Неси на юг! —  орал сумасшедший Жерлаш, — На юг! Мы еще не победили! — И нам становилось страшно.

    Кук всех шевелил. Сам стоял вахты, бил склянки и все придумывал занятия для команды. А это уже был сумасшедший дом.

    Ламп и керосина оказалось мало. Почти все время полная тьма, а я учился жить как слепые.

    Те, кто не ел свежее мясо тюленей, понемногу впадали в уныние, а тут и Жерлаш свалился с цингой.

    Жертва собственных запретов.

    Снова конфликт с Руалем. Никто не знал, что делать, паника чуть не началась — и Амудсен берет командование на себя.

    Если бы не Кук и Руаль — быть бунту. Капитанский запрет на тюленье мясо непоседы отменили сразу. Поскрипел тот, поругался, да и признался, что был неправ.

    Ну и как только успокоились тюленьи страсти, началось настоящее сумасшествие.

    Сначала один из старших офицеров, бельгиец, стал кричать, что видит солнце. Лежал себе и орал благим матом. Три дня вопил в полной темноте — никто спать не мог. Кук ему что-то там давал, а потом у него лопнуло сердце. 2 июня это было, как сейчас помню, чертова второго июня.

    Тишина до звона — шуршанье одеял да тихий говорок. Неожиданно все поняли, что где-то сейчас лето и есть свет. Тоска навалилась еще сильней.

    Потом один матрос собрался в Бельгию.

    — Здесь недалеко, парни, — говорил он — Вон там, рукой подать…

    Ловили его, наверное, раз пять и жаль не связали. Кук запретил, мол, замерзнет. Ну и прыгнул он как-то на лед, да ушел, куда его нелегкая манила.

    Потом в той стороне огни появились. Все гуляли налево, направо. Появятся-исчезнут. Тут уж все о Боге вспомнили, а огни не уходят.

    — Призрак бедолаги Анри, — говорил Густав-Гастон, мой бельгийский дружок с татуировкой «Держись крепко» на кулаках. Крепкий был парень и товарищ славный — всех жалел.

    Темнота стояла — глаз коли. Керосина для ламп матросам теперь не давали. Только старшим офицерам и чертовым механикам. Те все машину свою облизывали, а важные были что твой индюк. У меня, правда, конфликтов с ними не возникало, хотя сильно хотелось иной раз задать кому-нибудь из них хорошую трепку. Но стоп машина!

    А всем уже казалось — льды никогда не разойдутся, и снова мыслишка явилась, что чертов ад навсегда.

    На улице минус сорок, а в кубрике минус десять-пятнадцать…

    Скажу тебе, парень — человек может перенести и большее, но не завидую тому, кто на это решится.

    Что с огнями? Не рассказал? Тут без дозаправки никак… Не будет попутного ветра, хотя, наверное, хватит, могу и заснуть. Это будет неправильно, ты щедро меня угостил, а Йохан никому не бывал должен, разве что своим корабельным товарищам, с которыми мы погрузились в преисподнюю.

    Хотя наливай! Свистать всех наверх! Конец истории близок, хотя на «Бельжике» еще было темно.

    С огнями разобрался чертов Амундсен. Послушал нас, послушал, а потом прихватил с фонарь и пошел смотреть, что там. Рассказал после, мол, всего ничего — водоросли, вмерзшие в лед, фосфоресцируют!

    Густав попросил его лицо осветить, мол, не шутите ли господин ангел? Но тот сослался, что керосина мало.

    Пройдоха этот Густав. Сразу учуял подвох.

    — Никакие это не водоросли, — шепнул он после, — Это бедолага Анри вернулся…

    А мне уже и не надо было смотреть человеку в глаза, чтобы понять, сочиняет он или нет. Густав-Гастон сильно был напуган, черт меня дери, а этот парень мало чего боялся.  

    Уже июль заканчивался, когда на горизонте в одиннадцать утра неожиданно появился свет. Он лишь несколько секунд скользил по горизонту и снова исчез, но это был первый знак от Господа для нас.

    Жерлаш всем выдал рому.

    — Молодцы, парни, — рычал он, — Держитесь, скоро конец…

    Крепок был сумасшедший капитан. С Амундсеном они уже помирились, да и чего делить-то?

    На следующий день солнышко прошло еще выше, потом еще.

    — Да, парни, — говорил нам доктор Кук, — Вот и вы попробовали вечность ночи.

    Славный малый этот Фредерик. Досталась ему вторая зимовка в этом кошмаре и вторая вечность.

    Радости не убывало, но проходит месяц, потом второй, а льды неподвижны.

    Ели, конечно, от пуза. Жратвы запасли с материка на пару лет вперед, а тут еще и свежее мясо.

    Но нам уже и солнышко немило.

    Друг на друга смотреть страшно, а потом ничего, привыкли. Все ждали, когда же льды разойдутся? А они, казалось, лишь крепчали …

    Не унывал лишь Руаль.

    — Что такое вторая зимовка, парни? — говорил он, — Судно в прекрасном состоянии, еды вволю — перезимуем.

    Даже сумасшедший Жерлаш теперь его боялся.

    Октябрь, ноябрь, декабрь, январь… Четыре месяца… Четыре чертовых месяца.

    Еще один парень слетел с катушек. Все бегал, мелко семеня по судну и что-то бормотал. Он всегда был слабаком, этот Жан. Заметь, приятель, только один норвежец погиб. Ну тот, первый, что с борта сорвался … А прочие — бельгийцы… Хотя что я на них, мы, может, и тверже, а чертову воду первым увидел наш кок Луи Мишот. Пошел он как-то размяться на ледовое поле и прибежал так резво, что мы снова вспомнили о бедняге Анри и огнях.

    — Льды шевелятся, — кричал он.

    Чертовы льды! Они и на самом деле на следующий день стали хрустеть, а «Бельжика» вздрагивала и тряслась будто в лихорадке.

    Полынью нашел Кук. Почти километр до нее был.

    — Пора, парни, — кричал он, — Есть шанс!

    Все получили пешни и марш-марш на лед.

    Никого заставлять не пришлось.

    Прорубились быстро, будто сам Господь ждал нас на той стороне. Наверно, так и есть, потому что работали всего ничего, а свободная вода будто пришла сама.

    Тут механики давай машину запускать, и хотя я не люблю их, скажу тебе, парень, когда пошла «Бельжика», расцеловать хотел каждого.

    Боролась девочка со льдами долго, мы даже на палубе спать улеглись кучей. Все не хотели прозевать первой воды.

    День, другой, на третий вахтенный из «бочки» кричит:

    — Вижу море!

    Танцевали все, но рано: пару дней не отпускали нас холодные лабиринты, зато когда вышли после тринадцати месяцев плена на чистую воду…

    Да не плачу я, парень… Так, что-то в глаз попало… Стоп машина! Налей, братец…

    Помяну я товарищей своих. Не знаю, кто сейчас жив, а кто мертв… Непоседы-то знаменитыми стали после.

    Пролив называется сейчас именем капитана. Все на костях наших, но я не в претензии.

    С деньгами нас не обманули и рассчитали по чести.

    Мы с Толефсоном, наверно, год потом гуляли, а ведь могли и трактир какой открыть, кстати, так и собирались сделать, но все праздники, да проклятое чувство, что так будет всегда.

    Это же только кажется, парень, что впереди вся жизнь, а шансов у каждого не так и много. Мне вот Господь даровал разок за страдания, а я и пустил все через желудок, хотя мог круто повернуть свою жизнь.

    Мы снова прошли через полосу туманов и широту мыса Горн с ее штормами. После вечности ночи нам сам черт был не брат, и думали мы, как славно заживем после расчета.

    Пунта-Аренас, первый городишка, где бросили якорь. Райский уголок. Все можно понять, только сравнив кошмар с обычной жизнью. И мы с тобою, парень, сейчас в раю… Я, может, потому, и не купил себе трактир, что по сей день понимаю, как повезло тем, кто пороху не нюхал, а может быть, как раз и не повезло — сравнить не с чем.

    Людишкам же всегда плохо, а если хорошо, то они сразу надумают себе проблем.

    Да нет, приятель… Ничего.

    Не плачу я, просто в глаз что-то опять попало.
    _____________
    1 Руттер – записки штурманов первопроходцев с указаниями широт, проливов и прочего (морск.).

    * * *

    Спиркина Ольга

    "Тундрые дороги"

    Фото сделаны летом 2011 г. на полуострове Рыбачий и по дороге к нему.


    Сад камней


    Бухта Скорбеевская


    Морские цветы


    Северный закат


    Мыс Земляной


    Перевал Мустатунтури

    "Добро пожаловать"

    Добро пожаловать

    Добро пожаловать

    Смайлик

    Смайлик

    Разбитый быт

    Разбитый быт

    фоторабота"Северные закаты"

    Прищур

    Прищур

    Каменные лучи

    Каменные лучи

    Застывшие волны

    Застывшие волны

    "Зима.Начало"

    Топливо

    Топливо

    Грамота

    Грамота

    Стены

    Стены

    * * *

    Стахорский Дмитрий

    "Кабэба"

    Ты навсегда в ответе за всех,
    кого приручил.
    (Антуан де Сент-Экзюпери)

    Гусиная охота – дело сидячее.

    Бывает – затаишься в скрадке, часами ничего не летит, слушаешь тишину, ждешь заветного «ка-га,ка-га», и нет его долго, бесконечно долго. А потом вдруг сразу, будто волной – налет, стрельба чуть не навскидку, подряд, раз за разом, с одной стороны, с другой налетают, а потом опять – как отрезало: долгая тишь вековечной тундры, чтобы тебе, разгоряченному суматохой, удачным дуплетом или досадным промахом, отдышаться, утихомирить бубнящее сердце, вернуться в стерильную тишь Вселенной, ощутить себя малой частицей непостижимой бесконечности ее пространства и времени ее…

    ...Валера был молодым, гусиной охотой заразился недавно и усидеть на месте никак не мог – все ему казалось, что над тем бугром, или над этим, или над дальней излучиной гусь идет гуще, чем там, где он сидит. И он бегал, таскал профиля с места на место, подолгу нигде не усиживался, чем отпугивал сторожкую птицу, а если и налетало что – мазал, торопясь, расстраивался еще больше, снова менял место.

    Но я не об этом. Хотя это важно, это нужно сказать, чтобы как-то понять остальное. Дело даже не в гусях. Дело в куропаче...

    ...Он был храбрее других. Или доверчивее. Я не знаю. Во всяком случае, когда я шел к своему скрадку, он сидел на соседнем бугре и улетать не хотел. На грязно-желтом фоне прошлогодней травы, только-только освободившейся от снега, он был прекрасно виден – белый, с коричневой уже головой и шеей, краснобровый весенний боец в полной боевой форме.

    Пятьдесят шагов, тридцать, вот уже на верный выстрел, другой бы давно, заквохтав, сорвался, а он сидел. Двадцать шагов...

    - Ты что, не боишься? - сказал я ему. - Я же опасный, с ружьем. Я человек.

    Он переступил с ноги на ногу, пригнулся пониже, но не взлетел. Глаз его, обращенный ко мне, настороженно отсверкивал в тусклом закате. Солнце, размытое дымкой, висело над горизонтом низко, легкие облака клубились, гнал их верховой ветер над тундрой, с юго-запада к океану.

    Из любопытства перед такой смелостью птицы, хорошо мне знакомой, я остановился. Бывает, идешь вроде бы мимо, и куропатка терпит, не взлетает, надеется, что пройдешь стороной, не заметишь, но стоит остановиться – и все, не выдерживают нервишки у нее, суматошно уходит, поняв, что и так задержалась, подпустила до невозможности близко. А этот – сидит. Вжался в кочку поглубже, понимает, что на виду, белый на бесснежном бугре, а сидит. Не уходит.

    - Ладно, – говорю ему вслух. – Я не опасен для тебя, я куропаток на гусиной охоте не бью. Но откуда тебе знать это? Среди нас ведь такие есть – палят во все, что летает, что движется, во все, что живое. Откуда ты знаешь, что я не трону, что я не из них? Вот, видишь, ружье. Секундное дело...

    Он не спорхнул со своего бугра.

    Я прошел мимо него в свой скрадок. Я возился там, устраивался капитально, надолго /на три дня прилетели/,чтоб все под рукой – манок, патроны, ружье, чтоб обзор был – ветки поправлял, умащивался, чтобы сидеть удобно...

    Он не улетал. Он сидел на своем бугре, в десяти шагах от меня, и наблюдал молча, настороженно.

    Я пошел расставлять профиля, ходил, гремел ими, с ружьем наготове, весь на слуху, не гагакнет ли где, постоянно вскользь – взглядом по горизонту (гусь имеет привычку налетать именно в этот момент, когда отвлекся и не ждешь его, именно в этот момент!), и каждый раз попадался мне на глаза этот удивительной храбрости куропач...

    Ну, хорошо, думал я. Начнется охота. Стрельба. Улетишь ведь. И уже было как-то неловко перед ним – он здесь живет, это его бугор, а я пришел незванно сюда, чужой здесь, пришел и уйду /в понедельник на работу/, но успею стрельбой и шумом своим нарушить покой и извечное течение жизни на этом бугре среди бескрайней Большеземельской тундры, жившей своим порядком до меня тыщи лет и после меня тыщи лет жить вековечно настроенной. Случайный гость и нежеланный, однако вот – прилетел, извините, придется потерпеть, царь и покоритель природы, страсть у меня – весенняя охота на гусей. Придется потерпеть…

    Налетели гуси, стрелял. Оглянулся – сидит, в кочку вжался, но не слетел, вовсе удивительно. Занял свой бугор – и ни с места. Молодец, мужик. Уважаю.

    А потом опять – тишина. На часы. На долгие часы иной раз. Шевелиться нельзя /может налететь молча из-за спины, заметит – облетит/, безмолвие полное, до звона в ушах, и вот эти часы ожидания – лучшее время гусиной охоты. Ради них и летишь сюда из городской суеты, их ждешь целый год, этих сладких весенних часов, от мая до мая, никакой отпуск на морях и югах не дает такого отдыха от повседневной суматохи города. Речка течет, пожурчивает на шиверах. Льдины плывут. Плывут облака, и в каждом видится – то диковинный зверь, то лицо человеческое в причудливом шлеме, кобылица гривастая, дева с косой… Песец пробежал по угору на той стороне, лохматый, пестрый, весенний, вынюхивал что-то у самой кромки воды...

    Взмывает бекас, блеет брачную песню свою в поднебесье, пичуга садится на куст, чик-чирик, блестит любопытным глазом: кто ты, откуда, я живу здесь всегда, и не было тут тебя раньше, с чем пришел ты – с добром ли, со злом? Бояться тебя? Не надо бояться меня. Извини. Потерпи. Тебе я не сделаю зла. Чайка повисла над головой, разглядывает меня одним глазом, другим. И тебе я не сделаю зла. Я не надолго. Мне гуси нужны. Лети по своим делам, не мешай.

    - Ква, ква, ква! Кабэба, кабэба!

    Это заговорил мой бесстрашный сосед, куропач. Я успел забыть уже о нем в тишине этой тундровой, в ощущении необъятности мира, в этом пронзительно-вечном покое Земли и Вселенной, дарованном мне на мгновенье...

    - Все! Все, все, все! – вдруг меняет тон мой сосед, и слышится мне в этом крике его, суматошном, надрывном, не просто квохтанье, как раньше, но тревога уже какая-то. Растерянность, что ли.

    Скрадок сделан так, что сидишь – и не видно тебя, а сам видишь горизонт сквозь кусты, чтобы не прозевать гусиный силуэт в небесах, увидеть его раньше, чем он тебя. А поднимешься в полный рост – широкий обзор, удобно стрелять, как бы гусь ни летел – низом ли, верхом, ничто не мешает. Но встал – и вся твоя маскировка уже не скрывает тебя, виден ты, чужероден в привычном пейзаже и опасен – огонь и грохот, смертельный свинец, и если приличный стрелок – тяжелыми комьями падают гуси с глухим ударом о землю…

    - Все, все! Все, все, все! – опять истошно кричит мой сосед, и я поднимаюсь взглянуть, что там случилось. А ничего не случилось особенного. Весна. Тундра. И жизнь. Соперник прилетел на бугор, завязалась драка. Петухи. Именно этот бугор, оказалось, почему-то престижен для них, и претендент к моменту, когда я поднялся, уже начал теснить моего куропача /надо же – я уже знаю его «в лицо», у него от коричневой шеи два темных пера на груди, как раздвоенный галстук – раньше линять, что ли, начал?/, и он отступал уже к дальним кустам, и отчаянно причитал «все, все, все».

    - Эй, ты! – крикнул я, стоя в полный рост. – Пошел вон! Это наш бугор!

    Пришелец услышал меня, потом увидел, и дал деру с паническим криком. Я думал – улетят оба. Нет. Мой сосед отряхнулся, торопливо взбежал на вершину бугра и, победно оглядываясь, вытянув шею, закричал окружающей тундре:

    - Кабэба, кабэба, кабэба! Ква, ква, ква, ква! Кабэба, кабэба!

    Так повторялось потом неоднажды. И я уже знал – когда мой Кабэба кричит «кабэба»,значит – все в порядке, но когда он кричит «все, все, все» – надо выручать мужика. И срабатывало безотказно. Едва увидев меня, поднявшегося в рост, соперник в панике покидал поле боя, а Кабэба, отряхнувшись, семенил на бугор и победно орал:

    - Ква, ква, ква! Кабэба, кабэба, кабэба!

    Мол, знай наших, не подходи, зашибу!

    Так было и на другой день, и на третий.

    Налетали гуси, я стрелял, выходил подбирать, возвращался с добычей, и Кабэба помалкивал в эти минуты, но с бугра не слетал, и когда опять затихало, оживлялся, призывно кричал:

    - Кабэба, кабэба, кабэба!

    Его услышали. Разминая затекшие ноги, я встал потоптаться во время затишья, когда гусиный лет прекратился, и на бугре увидел уже двоих. Но второй была она. Она тоже уже начала линять, шейка и грудь утратили зимнюю белизну, появились пестринки, и она мирно паслась, что-то склевывая на бугре, а Кабэба ходил вокруг, веером распустив хвост, и поквахтывал нежно.

    Если боевой его клич и победный, и даже растерянный в крутые моменты драки еще можно передать как-то человеческим языком и буквами на письме, то этих звуков любви передать не берусь. Он отвоевал свой бугор, заслужил это счастье и говорил теперь на языке, понятном только им двоим...

    Я не знаю, как он ей объяснил, но и она не боялась меня. Я снова стрелял по гусям, выходил, поправлял профиля, возился в скрадке, а они – буквально рядом, в десятке метров от меня, ничуть не смущаясь и не боясь, любили друг друга. И я, смешно сказать, чувствовал себя как-то причастным к этому состоявшемуся счастью новорожденной их семьи, будто оказался у друга на свадьбе после того, как нам вместе пришлось повоевать за невесту с парнями из соседней деревни...

    ...Вертолет запаздывал.

    Мы уже упаковали рюкзаки, свернули палатку, и погода вроде установилась летная, а борта все не было. Ружья не зачехляли пока (а вдруг налетит!) – гусь любопытен бывает и необъяснимо беспечен порою, на голом месте может внезапно налететь на выстрел.

    Молодой наш Валера и здесь не усидел, пошел побродить – поблизости, мол, вертолет услышу, прибегу. Помаячил неподалеку, потом ушел за холмы, пропал из виду. Мы понимали его – с этой беготней с места на место он так и не взял ни одного гуся, а улетать «пустым» – кому охота! Пока не загрузились в вертолет, все еще есть надежда.

    И точно – громыхнул выстрел из-за холмов. И порадовались мы этому выстрелу – если опять не промазал, значит – «с полем» Валера. Судя по тому, что выстрел один, второй не понадобился – похоже, не промазал.

    Он не промазал. Он вышел из-за холма, улыбаясь, в одной руке ружье, в другой добыча. Две куропатки.

    - Вот так надо стрелять, – весело сказал он, подходя. – Одним выстрелом сразу двоих! – И, бросив их к нашим трофеям, добавил: – Дурные какие-то. Подпустили вплотную.

    У собранных рюкзаков, на влажной земле, рядом с крупными налитыми телами убитых нами гусей лежали два белых комочка. Пара темных перьев, как раздвоенный галстук, на груди одного из них – слиплась от крови.

    Я в ответе за это.

    "А что – человек?"

    Вездеходчик Вася Популов приоткрыл дверь в камералку геологов, увидел меня за столом, грузно подошёл, сказал негромко, чтобы только мне:
    – Толю Трушникова нашли.
    – Живой?
    – Нет.
    Коллектор 31-й буровой Трушников пропал ещё до праздников. Попервости не хватились, привыкли – коллектор со странностями, экономит на еде, из продуктов берёт самую малость, живёт больше охотой, куропаток стреляет, дневальная варит их ему отдельно. Говорили – на свадьбу копит, хотя сам он никому ничего не открывал о себе, замкнут был, молчалив. А всё ж как-то прознали, от той же дневальной, видимо.
    И сейчас вот – ещё перед майскими привычно собрался, напомнил сменному, на какой глубине уголь должен быть, чтоб не «прошмаляли» пласт, на лыжи – и за куропатками, как всегда, бодро и ходко. Всё. Больше не видели его.
    Пошли майские праздники, целых три дня выходные были тогда, буровиков вывезли к семьям на базу в Сейду, оставив лишь только дежурных для догляда за оборудованием, и никто не хватился коллектора в эти дни. Хватились только четвертого мая, когда уж работа в обычный ритм вошла. Все по местам, а коллектора нет. Вспомнили, как уходил на охоту, детали всякие стали вспоминать, однако не прояснилось. Пропал. Где искать? Тундра большая. Кого в известность ставить? Милицию? Что она может… Ну, из Воркуты поездом приедут, дальше что? Свои вездеходы из города не погонят, всё равно нам придётся искать. Так и решили – сообщить туда, что пропал, что ищем, а уж найдём – там видно будет, смотря как и какого его найдём.
    Тундра – природа серьёзная. Для неё хотя и май, а пургою может закрутить, и морозом под 30, так что отбирали для поиска людей основательных, с навыком. Буровиков, которые поопытней, подменили на основной работе, снарядили на лыжи. Сельсовет Сейдинский выделил ещё коми охотников из местных. Несколько бригад вот таких утюжили тундру аж до самых новых праздников, до победного 9-го мая. Перед этим двое суток пуржичка была, хоть и лёгкая, а следы замела начисто, даже тракторных-вездеходных не углядишь – голая простыня. Где уж тут по лыжному следу искать! Зная, что по куропаткам пошёл, искали как раз в таких местах, где могут они кормиться – по укосам озёр и оврагов с кустами незаметёнными в почках съедобных, но всё бесполезно – уж очень простор необъятный, не охватить.
    Петрович, радист наш бессменный, не выключал рацию все эти дни, буровые на связи тоже постоянно были – вдруг сам объявится или найдут, с ближайшей буровой отсигналят. Петрович у нас уникальный был человек – трезвым не бывал никогда. При этом специалист отменный, рация не только здесь, на базе в Сейде, но и все рации на буровых работали безотказно. Малейшая неполадка – Петрович (неважно – ночь, полночь) первым же вездеходом уже там, уже наладил. Ни разу за все годы из-за связи не случалось никакого сбоя. Но… всегда нетрезв. И только раз в году, один день из всех трёхсот шестидесяти пяти – ни капли в рот. Девятого мая, в День Победы. Вот так отмечал. Уж не знаю, с чем связан был этот принцип его, но никогда, ни глотка в День Победы, как бы ребята ни старались уговорить. Один день в году…
    И прошёл этот день тоже, и уже опять Петрович был навеселе, хотя весельем это не назовёшь – парня-то нет, подавленно как-то у всех на душе, нехорошо. Отзвонили в Воркуту – нету, мол, всё сделали, что могли, но там и решить ещё не успели ничего, как вот – приехал Вася Популов, привёз: «нашли». Да и самого коллектора привёз – скрюченный, как лежал там, снегом припорошенный, с рюкзаком в головах, лыжи под собой, в полукилометре всего-то от буровой – не своей, правда, соседней, но ведь без разницы: пройди он эти полкилометра, был бы жив. Видно, силы истощились (на куропатках-то одних тянул), увидел вышку буровую – вот она, рядом почти, прилёг отдохнуть, да уж не встал, так и замёрз. Не прощает Север таких ошибок…
    – Куда его? – спросил Популов, перетаптываясь в снегу у вездехода. – Мне ж сегодня ещё на две буровые успеть – Шибаеву продукты и Криворучке переходники на шарошку, ребята отобрали, в мехцехе лежат. А?
    – Куда, куда… – вслух думал Спирин, начальник партии. – В гараж – не дело. Грязь,солярка, вонища. Нет. – И ко мне: – В кернохранилище у нас там что? Место есть? Найдём?
    – Найдём, – сказал я. – Ящики сдвинем, место найдём. Давай, Вася, подъезжай туда. Определим.
    И определили. Сдвинули ящики, освободили место, брезент постелили, и мёрзлое тело аккуратно уложили там, пока милиция и эксперты всякие из Воркуты не приедут оформлять всё, как положено. Позвонили туда, что нашли,мол, что ждём – тех, кому положено тут быть в таких случаях.
    Те, кому положено быть, приехали Котласским через сутки.

    * * *

    Я мало знал этого Трушникова при жизни. Были у меня зубры-коллектора: Лазарев, Клещ, Белозерцев, с ними вообще заботы не было, лучше меня знали профессию. Образования формального, с корочками, не имели, но практики были добротные, так что любому инженеру, особенно ежели новичок для Севера – тыщу очков вперёд, как говорится. Тут я, участковый геолог, не знал проблем. С другими – знал. И покойничка приходилось доучивать практике, но схватывал он легко и ёмко. Соображал парень. И думалось – вырастим, будет для экспедиции хороший геолог, а для него самого – тут уж как сам решит, с Севером жизнь связать, или как иначе…

    Принесли личные вещи его в потёртом рюкзачке и чемоданчик – всё, что от человека осталось. Сложили там же, в кернохранилище, возле тела – мало ли, может, для милиции понадобится, для следствия там, или что. Мало ли…
    А потом отдельно пришёл ко мне Коля Шибаев, старший бурмастер этой 31-й буровой, где работал Трушников, тетрадку принёс.
    – Мужики читать начали вслух, – сказал он. – Я отобрал. Там личное. Ни к чему это, вслух. Человек для себя писал…
    Да, это было личное. Личный дневник, который ни для какого следствия интереса не содержал, Я оставил его себе. И когда выдалось время, стал читать…

    * * *

    Катюша, девочка моя, я завёл эту тетрадку специально для тебя. Это не обычный дневник, нет. Это – большое, длинное и нежное письмо тебе. Мы прочтём его вместе, когда кончится эта разлука. Конечно, было бы хорошо отправлять тебе письма каждый день и каждый день получать ответные весточки от тебя, но – нереально, к сожалению. Даже если бы я знал адрес твой, куда отправили тебя на эту практику (ты говорила – в Казахстан куда-то намечали, но тогда и сама ещё не знала точно), даже если бы знал, всё равно – отсюда, с буровой, до ближайшей почты, если напрямик по тундре, километров тридцать, не набегаешься. Зимой на лыжах, я думаю, будет проще, а сейчас и вездеход не везде пройдёт – ручьи набухли, болота оттаяли, труднопроходима она, тундра, летом…

    * * *

    Вот так начиналась эта тетрадка.

    Трушников прибыл к нам в июле после института, вернее – прибыл в экспедицию, в Воркуту, и его направили к нам, в Сейдинскую партию на должность техника-геолога. И очень кстати. 31-я буровая как раз осталась без коллектора, прежний уволился, и уже неделю коллектору соседней 32-й приходилось работать за двоих, а буровая от буровой по профилю в трёх километрах, побегай-ка! Поэтому новичка сразу включили в дело, так что здесь, на базе, даже познакомиться с ним толком не успели.
    Да и сам я, честно говоря, особо не вникал в мир его внутренний, общались в основном по работе. Не до задушевных бесед, когда то одна, то другая буровая встречает угольный пласт, или наоборот – пропустила по недосмотру (разбирайся, чей недосмотр это – геологов, давших прогноз неверный, или буровиков в погоне за метражом), а поначалу так вообще приходилось обучать его практическим мелочам, от конкретной стратиграфии месторождения до нарезки этикеток в керновые ящики. В институтах этому не научат, постигаешь на месте. Он проработал всё лето, осень проработал – уже вполне надёжно, старательно, и вот – зиму до самого мая, до этой последней своей охоты…

    * * *

    Ты провожала меня на Север, неведомый для нас тогда Север, и сказала, помнишь? –«Родной мой, береги себя. Мне страшно, это же знаменитая Воркута! Морозы жуткие, а у тебя слабые легкие. Не забывай, что врач сказал, когда выписывали тебя из больницы: с пневмонией не шутят, молодой человек, даже лёгкая простуда для вас очень опасна! Я понимаю, ты смелый, ты сильный, тебе смешна эта просьба моя, но я прошу, очень прошу – береги себя, Толя! Пожалуйста! Ради меня, ради нашей любви. Нехорошо как-то на душе у меня…»

    Милая моя девочка, Котёнок мой, если бы ты только знала, как неловко мне сейчас, как стыдно, когда вспоминаю, что и сам тогда думал, будто чуть ли не на подвиг иду, напросившись сюда работать, хотя вполне мог с этим Красным своим дипломом остаться, как предлагали, на кафедре при институте. Что я знал тогда о Севере? «Белое безмолвие», «Любовь к жизни» - из книжек всё, из Джека Лондона. А о Воркуте – как и ты, как и большинство людей, только страшное. На самом деле – какой там героизм, нормальная жизнь! Прошу тебя, не волнуйся и поверь мне – здесь, если и захотел бы, ничего со мной не случится. И работа не тяжёлая, не физическая. И тундра не так уж сурова, как представлялось, и комары не смертельны, и с пургами можно поладить. Нормальная жизнь для нормального мужика…

    А слабые лёгкие – ерунда. Это там они были слабые, в городе нашем тепличном, а здесь – всё иначе, здесь некогда быть слабым, не получится, если, конечно, уважать себя хочешь…

    * * *

    Этот парень, судя по всему, хотел себя уважать.

    Помню – был необычный для Заполярья конец октября. Несколько суток подряд, без просвета, над тундрой висел серый осенний дождь, заново обнажая бугры от снега, укрывшего всё, казалось уже, до конца зимы, и вездеход рычал от натуги, продираясь по участку через кусты и плывуны. Мы возвращались на базу после нескольких дней рейда по буровым: кому продукты завезли, кому запчасти и инструмент, кому на смену буровиков, отгулявших выходные. Обратно везли на базу, к семьям, отработавшую смену работяг и двух коллекторов геологов я прихватил с собой – пусть посидят в камералке, подгонят запущенные коллекторские журналы, нарисуют колонки скважин для каротажников…
    Дождь не переставал, и по рации предупредили, что речку не переехать, вода поднялась. Да мы и сами увидели это, когда достигли берега. Вездеход уныривал носом в воду – там, где раньше проезжали туда-обратно, теперь сразу скрывался капот. Пятились на твёрдое. Снова пробовали. У Васи-водителя заострилось лицо, нервно дёргал он рычаги, излишне ревел мотором. Наконец, в одном месте показалось вроде положе и мельче, заехали по одной из старых дорог, и хотя перехлёстывало капот и уже билась вода в стёкла кабины, вездеход шёл потихоньку, шёл, и даже середину реки миновали, осталось совсем немного. Мощный мотор под залитым водою капотом рычал на высоких оборотах, его хорошо укрыли перед тем, как заехать в реку, и уже отчётливо виден был тот берег, пологий, и колеи старой дороги, выходящие на него из воды…
    Река оказалась сильнее, взяла своё. На самом стрежне шеститонный тягач развернуло течением, как детскую игрушку. Вода хлынула в кабину, в кузов.
    – Наверх! Быстро!
    С глухим шелестом нёсся поток мимо застрявшей машины, таща за собою вывороченные с корнем кусты, а сверху, на кабине и крытом кузове, как на малом островке, сгрудились девять человек.
    Дождь, похоже, начал стихать, но вдоль реки сёк порывами студёный ветер. До берега вроде бы и не так далеко, однако между нами и этим берегом – ледяная вода. Выше по течению, у самого поворота реки, привязана лодка. И ясно было – один из девяти мог бы, добравшись вплавь, пригнать её сюда, к вездеходу, и тем избавить остальных от ледяной купели.
    Было недолгое замешательство – кому плыть, и я уже, как старший здесь, должен был либо скомандовать кому-то, либо нырять самому (как пошлёшь на такое приказом?), но не успел. Этот коллектор, Толя Трушников, стал раздеваться.
    – Я сейчас! Я быстро…
    Так никто сильно и не вымок тогда, кроме Толи. И никто, конечно, не знал, что у него слабые лёгкие, и любая простуда большой бедою чревата. Никто, кроме него самого…

    * * *

    Я понимаю, ты хочешь настоящую свадьбу – с фатой, с белым платьем, с кавалькадой машин, украшенных лентами и цветными шарами, с богатым столом для родных и друзей… Так принято. Кто-то придумал это однажды, и с тех пор как-то даже неловко без этого всего, будто бы что-то зависит от обильного застолья, от цветных пузырей на машинах… И родители твои (они хорошие, Катенька, очень хорошие, я уважаю их и благодарен им за тебя) тоже считают, что именно так для их дочери всё должно быть. Ну и хорошо! И замечательно! Я всё это сделаю – и для них, и главное – для тебя.Потому я и напросился сюда, на Север, чтобы заработать, чтобы всё было, как ты хочешь.

    Знаешь, Котёнок, я ехал сюда за деньгами, да, а нашёл… Нечто большее я здесь нашёл, более важное, намного более важное. И не я один, наверное. Север меняет человека, и ни за какие деньги нигде этого не получишь и не поймёшь, Здесь нельзя быть прохвостом, предателем, эгоистом, нельзя быть жадным, подлецом быть нельзя – всё это выветривается, даже если было в человеке раньше. Мне иногда кажется, что не зря именно на Север ещё с царских времён преступников высылали. Очищает Север человека. Вот мой бурмастер, Шибаев – бывший вор-рецидивист, много лет провёл в тюрьмах и лагерях, а какой человек! Семья у него замечательная на Сейде, жена-красавица, двое малышей… В жизни не подумаешь! Другого хоть по каким-то блатным словечкам можно определить, а Николай Алексеич – наоборот, не терпит на буровой этой приблатнённой бравады. Я сам был свидетелем такого вот разговора: «Бугор! А, Бугор!» - это к нему, к бурмастеру, рабочий, молодой совсем, обращается. Он отдыхает после смены, лежит на койке в жилом балке, а Николай Алексеич пишет за столиком, заполняет журнал. Поднял голову, помолчал, потом говорит: «Ты где находишься?» - «Как где?» - «Я спрашиваю, - повышает он голос, - ты где находишься?» - «Ну, где… На буровой, где. А чо?» - «На буровой, да. Не на зоне. – И уже спокойно: - Что хотел?» - «Бумаги будут?» - «Какие бумаги?» - «Ну, бабки, валюта. На выходные поканаю, бухалово надо взять.» - «Ты по-русски можешь говорить? Или вообще уже… Чтоб я этой фени на буровой не слышал, иначе на выход пойдёшь, насовсем, а не на выходные. Понял, жиган зелёный?» - «Ну, ты чо, начальник! Сразу – на выход. Это ж я так, по привычке…» - «Отвыкай.»

    Знал бы этот приблатнённый пацан, какой «феней» владеет его начальник, через что прошёл и что повидал…

    * * *

    Сам Трушников тоже, я думаю, мало что знал о том, какую школу одолел его бурмастер за неполные свои сорок лет. Коля Шибаев не любил вспоминать о прошлом своём, однако Сейда – не Москва и даже не Воркута, геологи живут кучно, мало что скроешь. Да и жёны наши общались. Я знал – Николай ребёнком пережил блокаду в Ленинграде, потерял там отца и мать, беспризорничал, попал в детприёмник – ну, и обычная доля таких детей в то наше военное и послевоенное время: колония для малолеток, пересылки, этапы, лагеря, от «Металлстроя» под Питером до Китойлага под Иркутском и Сусумана на Колыме. Однако, освободившись, «завязал» навечно, стал классным буровиком, женился, детишки пошли… Бурил скважины в Большеземельской тундре, на Вайгаче – от Воркутинской экспедиции, на Дальней Сейде и вот теперь – Усинское месторождение, один из самых надёжных старших бурмастеров. Толя Трушников правильно уловил – незаурядный человек достался ему в начальники…

    * * *

    Я думал – годик-два поработаю здесь, пока ты учишься, а закончишь – вернусь, сыграем свадьбу и будем жить там, где родились, где выросли, где родители наши и могилы предков наших…

    Нет, Катенька. Север. Только Север! Я привезу тебя сюда, и знаю, знаю – ты полюбишь этот край, эту цветущую тундру до самого Ледовитого океана, полярные сияния зимой и летние ночи с солнышком незакатным, а главное – людей, суровых и добрых, с которыми не пропадёшь, что б ни случилось. И дети наши вырастут здесь такими же, честными и добрыми, и надёжными – вот главное. Надёжными. Это дорогого стоит…

    У меня была одна любовь – это ты. А теперь две – ты и Север. И пока молоды мы, пока силы есть и есть Чувство Жизни – здесь нам с тобою самое место. Потом, на закате, вернёмся, наверное, в родные места, большинство северян возвращается, а пока… Ты сама всё увидишь, родная моя, и всё поймёшь. Верь мне, Катенька! И жди меня, и люби меня, ладно? Как я тебя люблю. И тогда всё будет хорошо…

    * * *

    Картина была ясной, и воркутинский следователь долго не задержался: порасспрашивал, кого посчитал нужным, составил свои бумаги, дал свидетелям подписать и отбыл в Воркуту первым же поездом, какой подвернулся.

    А вот судмедэксперту пришлось повозиться. Он приехал один, без ассистентов, нужен был кто-то в помощь, и ему выделили совхозную ветеринарку Шуру Петухову. Она – мало того, что специальностью ближе (хоть и по животным, а всё же – медик), но и сложением своим трёх мужиков заменит, килограммов за сто и силы немереной. Доволен остался судмедэксперт таким ассистентом…
    А когда кончилось всё и уехал эксперт, собрались женщины наши помянуть покойничка. Шуру пригласили, поинтересовались:
    – Ну, что там?
    – А что, – отвечала им прямодушная Шура, прожёвывая закуску после рюмочки. – Всё как у коровы. Печёнка, лёгкие, сердце…
    – И сердце? Человек всё-таки…
    – Ну, а что – человек? Такое же всё. И сердце тоже. Всё. Всё как у коровы.
    – А мне он нравился, – сказала молоденькая Света-чертёжница и заплакала…

    * * *

    Похоронили Толю Трушникова здесь же, на сейдинском кладбище, в вечной мерзлоте. Из двух любовей его одна, последняя – так и не отпустила…

    "Виктор Николаевич"

    В воскресенье, часов в одиннадцать, по линейной связи пришло сообщение, что на восьмом околотке обходчик Митрохин убивает жену. Не «убил», а именно «убивает», будто дело это долгое, затяжное, и если поторопиться, то как бы можно и помешать ещё. Так подумала Лиза в первый момент, когда со станции прибежала растрёпанная Райка-Шалава, дежурившая там в этот день у аппарата.

    Лиза уже около года была председателем Сейдинского сельсовета. Муж её Петя, бывший черноморский моряк, а теперь – механик совхоза «Победа», отлучился, как назло, в Воркуту за какими-то запчастями, а участковый дядя Миша (так звали его все на Сейде, и она тоже) который день лежит с открывшимся фронтовым ранением, ждёт решения медиков – отправят или нет в город на операцию. Выходило, что ей одной надо ехать, спасать митрохинскую жену.

    Ближайший поезд на Воркуту, московский скорый, стоит на Сейде две минуты, до него оставалось меньше получаса. Лиза быстренько собралась, нужно было ещё забежать к дяде Мише – может, посоветует что. Но оказалось, что его решились, наконец, везти в Воркуту именно этим поездом, так что у них получилось время на разговор почти целый час – от Сейды до Хановея, где жил с семьей этот убийца Митрохин.

    Дядя Миша лежал в купе на нижней полке, головою на коленях сопровождающей медсестрички, перепуганной от ответственности. Лежал неловко, круто согнувшись, морщился при толчках, говорил через боль, с трудом.

    - Вот же, незадача... Не ко времени я... Так не ко времени... Ты, Лизавета, вот чего... Главное – не бойся... Я этого... Митрохина… знаю... С ним ежели покруче, тогда тушуется малость... Хотя мужик крепкий... Так ты того... не робей, ага? Неладно, что сам, видишь, не могу... Да... Ты, значит, к котласскому выходи... Ране-то поездов назад нету... Я ребятам скажу… М-м-м, чтоб тебя!..
    - Вы лежите, лежите, дядя Миша! – захлопотала медсестра. – Вам же нельзя!
    - Ничего, дочка, ничего... Терпимо, ничего. Так я, Лизавета, как в Воркуту прибудем, сразу... скажу ребятам... ЛОМ? на вокзале, я их там знаю всех... при мне выросли... Этим же котласским выедут к тебе... К платформе выходи... когда... значит... с Митрохиным этим разберёшься... Только не робей, говорю... Построже с ним... Вообще-то он ничего, нехудой вроде мужик, особо-то не должен... Хотя... Десять лет в лагере ... Но я ребят пришлю... Тебе только продержаться до котласского...

    Легко сказать, подумала Лиза. Однако кивала утвердительно, чтоб ещё больше не огорчить дядю Мишу. Продержаться целых шесть часов против здорового мужика с топором (Райка сказала – с топором гоняется за женой). Десять лет в лагере ...Что она против такого, девчонка совсем, двадцать четыре года, даром что председательша... Временами ей кажется, что это её председательство – так, недоразумение. Они с Петей сразу после свадьбы решили махнуть на Север, подзаработать на новую хату, да и вообще на жизнь дальнейшую. Слух был, что в Воркуте – «гроши самашедши». На Украине остались её родители, Петя – сирота, вырос в детдоме. «В прыймах», то есть в тёщином доме, жить не захотел. Однако до Воркуты не доехали – в поезде встретился директор совхоза «Победа», возвращался из отпуска. Ему механик был нужен, а Петя хороший механик. Правда, судовой, но директора это не смутило: «Дизель – он и в Африке дизель». Сошли с председателем на Сейде, да тут и обосновались, до Воркуты – всего семьдесят километров с хвостиком, два часа поездом. Лиза года полтора проработала дояркой, в передовиках ходила, а потом вот – избрали. Боязно поначалу было, конечно, да и Петя ворчал: власть в собственной хате, покоя ни днем, ни ночью, и вообще, мол, не бабье это дело. Однако смирился, деваться некуда, и даже помогать стал, когда сильно туго приходилось. Вот как сейчас. Пьют мужики, жён, а то и детей, бывает, поколачивают – день, ночь, а иди разнимай. У Пети это легко получалось: встряхнёт за грудкu раз, другой – полный порядок. Лиза тоже постепенно вошла в роль, научилась вызывать провинившихся в сельсовет, строго пропесочивать, доходило до неё, что в авторитете они с Петром. «Вот Майдебуре пожалуюсь, узнаешь тогда!» И при этом неважно, кем из них стращают, ею или Петей – фамилия такая, по родам не меняется. Майдебура и Майдебура...

    В этот раз не было Пети рядом, и шагнула она с поезда в тревожную неизвестность, и одна была в тот момент мысль, главное напутствие дяди Миши: «Не робей»! Совладать бы...

    Отгрохотал ушедший на Воркуту скорый поезд. Заснеженный полустанок, тундра кругом. Очень тихо, будто вообще живых нету. Может, убил уже... Сразу как-то холодно стало и очень страшно. Одна здесь на всю тундру, поезд с дядей Мишей, с людьми – не вернуть, ничего вообще не изменить уже, что будет, то будет, надо идти.

    И Лиза пошла. По глубокой тропинке, среди сугробов, будто по снежному коридору – к жилому бараку обходчика. Уже увидела она, что там из трубы идёт дым, отлегло немножко – значит, кто-то живой. Наполовину занесённый снегом щитовой станционный домик приютился справа, к нему тропинка-канавка разветвлялась, но дыма из трубы не было. Однако именно оттуда выбежала к ней жена Митрохина, зарёванная, с ребёнком в охапку, наспех завернутым в одеяло. И рассказала, захлёбываясь и сморкаясь – да, пьяный, гонялся с топором, ребёнка отнимал, кричал «плохая мать», грозился убить. В дежурке вот сижу, затопить боюсь, дрова-то вон где, у дома в сарае, страшно туда. И раньше бывало – как выпьет, ножом грозился. Я, дура, нож-то нынче спрятала, так он – с топором. Озверел совсем. Главное – ни за что! Здоровый ребёнок – «вези в больницу», и всё. Ну! Вези, и всё. Просто не знаю... Прежде ведь нормально жили, а как Витька родился...

    Так, подумала Лиза, ничего страшного тут пока не случилось. И по мере того, как слушала она эту бурную скороговорку митрохинской жены, начальное оцепенение страха потихоньку отпускало, душа её как бы собралась в кулачок, отвердела, налилась решительной злостью.
    - Ты погоди здесь, Катерина, – сказала она. – Не ходи пока. Я позову потом.
    - Так убьёт же он вас, Елизавета Матвеевна! Не ходите, Христом-богом прошу! Убьёт!
    - Ничего, не убьёт. За что ему меня убивать? Ты ребёночка-то заверни получше, простудишь ещё. Иди пока в дежурку. Иди. Позову.

    Лиза впервые была здесь, на восьмом околотке, как-то не случалось нужды специально ехать сюда: если что и бывало раньше тут у Митрохиных, дядя Миша разбирался, её не посвящал. Ребёнка родили – регистрировала, так они сами приезжали тогда в сельсовет. Николай, Екатерина, – это она запомнила. Вот и всё знакомство.

    Как ни заняты были мысли предстоящей встречей, а машинально отметила Лиза, поднимаясь по ступенькам, ажурные наличники на окнах, и точёные перила крыльца, и дверь с резной филёночной... На почерневшей от времени и стихий барачно-щитовой хибаре, которая строилась-то ещё в лагерные времена, смотрелось все это странно...

    Митрохин сидел за столом посреди комнаты. На столе – нечисто, мусорно. И среди водочных бутылок, консервных банок с торчащими полукружьями взрезанных крышек, среди алюминиевых мисок с едой какой-то полузасохшей – топор на столе. Тот самый, видимо...

    - А, советская власть! – будто вовсе не удивился Митрохин. Будто ждал. И был, казалось, трезв. – Мусоров привела? Ну чо? – он весело оскалился, зубы блеснули металлом. – Будем встречать.
    И опустил широченную ладонь на топорище.
    - Никого я не привела.

    Лиза прислонилась к дверному косяку: ноги опять обмякли. И уже снова не было ни злости, ни решимости. Один страх – тягучий, с перехватом дыхания.
    - Как? – удивился Митрохин. – Одна, что ли?
    - Одна, – хрипло сказала Лиза. – А зачем мне...
    - Ну-у, – восхищённо протянул Митрохин, убрал руку с топора, взял бутылку. – Проходи, садись. Выпьем, потолкуем.

    Лиза очень не любила водку и не пила её вовсе, разве что в праздник за компанию, через силу, пригубить могла. Петя поначалу обижался, но потом быстро понял, что это хорошо – непьющая жена, и уже перед друзьями заступался, когда заставляли: «Ну не лежит душа у человека, зачем силком-то!..»

    - Что ж, выпьем, – неожиданно для себя самой бодро сказала Лиза. Прошла к столу, сбросила шубу на фигурную спинку стула. – Не откажусь. Наливай.
    Митрохин остро глянул на неё, усмехнулся. Налил по полному стакану. Поднял свой.
    - За что пьем?
    - За глупость твою! – Лиза вспомнила дядимишино «построже с ним!» и, не успев ещё вовсе преодолеть страх, пошла в атаку: – Что ж ты делаешь?!
    - А что я делаю? Сижу вот, водку с тобой пью. – Он глотком опрокинул стакан. – Выходной у меня.
    - Не понимаешь, да?

    Лиза говорила напористо, зло и, разогнавшись в этом напоре своём, сгоряча тоже махом хватанула этой самой водки чуть ли не полстакана. Это сбило её с ритма. И пока она кашляла, хрипела и вытирала слезы, Митрохин смотрел на неё с усмешкой, потом взял топор, отхватил им от буханки горбушку, протянул.

    - На, занюхай. И не спеши, водки у меня много, не обделю.
    - При чем здесь... – Лиза задохнулась то ли от водки, то ли от возмущения. – При чем здесь во-о-одка! Ты что, не понимаешь, что по лезвию ходишь? Тебе ж тихо надо... Упекут ведь снова, дай только повод! А ты...
    - Ну, ну. – Митрохин, слушая, машинально резал хлеб топором, именно резал, как ножом. Топор был плотницкий, бритвенно-острый, таким не то что наличники – карандаши чинить можно. Нож, спрятанный Катериной, сейчас казался более оружием, чем этот мирный топор, режущий хлеб. – Воспитывать приехала? Я старый, детка. Поздно уже меня воспитывать.
    - Я тебе не детка!!! – Лиза опять ничего не боялась, она была сейчас уже не Лиза, а председатель сельсовета. – Выгнал бабу с дитём на мороз, а сам сидишь здесь, в тепле, водку жрёшь! Ребенок-то при чем? Угробить хочешь? Так рожать не надо было, если мешает!
    И она опрокинула в рот вторую половину стакана. В этот раз прошло глаже, без кашля. Подняла глаза... и попятилась вместе со стулом. Митрохин с искаженным лицом медленно приподнимался над столом.
    - Што-о? – хрипло выдохнул он. – Угробить? Я? Да ты что!! – Он хряснул по столу кулачищем, Лиза вздрогнула, звякнули миски, подпрыгнула и покатилась бутылка. – Ты соображаешь, что лепишь? Мне – мешает?! Да я за него, если хочешь знать... Я за него...
    Похоже, он начинал пьянеть.
    Лиза мигом притихла, опять стала Лизой, никакой не властью. Она поняла, что зацепила нечто особо больное, опасное что-то. Примирительно спросила:
    - Зачем выгнал на мороз-то? Простудит ведь она пацана. В одном одеяльце…
    - Да не выгонял я! – Он постучал кулаком в грудь, как в бочку пустую. – Она, с-сука, сама, веришь, нет? Чуть что – пацана в охапку и в дежурку. Знает, как пуще уязвить… Знает – раз Витька с ней, позову скоро, характер не выдержу… Ну, я ей… Ладно, счас… Сама увидишь. Счас…
    Грузный, ещё отяжелевший от гнева и водки, он уже шагнул было к двери, однако Лиза вскочила, преградила дорогу, не успев даже подумать, что это опасно. Женским чутьем поняла – ей он не причинит вреда. Вовсе осмелев, подошла вплотную, положила ему ладони на плечи, заглянула в глаза.
    - Сядь, Николай. Давай ещё выпьем.
    И он подчинился. Поглядывая на неё из-под бровей, зубами распечатал новую бутылку, плеснул в стаканы – уже не проверял «на вшивость», как поначалу, налил понемногу. А Лиза видела в окно – задымила труба в станционной дежурке. Воспользовалась Катерина моментом, дров из сарая принесла. Не замерзнут теперь. Теперь можно не торопиться.
    Митрохин к окошку сидел спиной.
    Выпили.
    - Ты закусывай, закусывай, – сказал Митрохин, подвигая ей чёрную сковородку с заплывшей холодным жиром тушёнкой. Вилок на столе не было, он вытер грязную алюминиевую ложку о рукав свитера повыше локтя, сунул в этот жир, в эту тушёнку. – Бери, бери, не стесняйся. А то ведь схмелеешь, всю политучёбу сорвёшь…
    - Эх, ты, – укорила Лиза. – С тобой по-людски, а ты – политучёба... – Она взяла ложку, ковырнула тушёнку в сковороде. – Я ведь понять хочу. Смотрю вот – мастер ты великий, стулья, стол какой, ножки резные. Сам ведь всё, да?
    Митрохин кивнул.
    - Ну, видишь! И Катька, видать, хозяйственная, занавесочки вон, половички. Чистенько... Только вот стол ты засрал, это да. Ну, тут – сам виноват. А так ведь – уютно живёте. Чего ж тебе надо? Чего не хватает-то?
    Пока говорила она, Митрохин пошуровал в печке, подбросил дров.
    Потом подошел, склонился над ней – близко совсем, и чуть не шёпотом, чтобы слышала только она, как бы опасаясь спугнуть судьбу, выдохнул:
    - Сына потерять боюсь, понимаешь? Диф-те-рию боюсь.
    И пошёл, сел на своё место.
    - Чего-о? – удивилась Лиза. – Откуда взял-то?
    - Взял. Расскажу – не поверишь, а вот как родился Витька – живу в страхе. Ну, а Катерина... да, справная баба, и по дому, и всё такое.... Хм, половички... Не понимает она! Не-па-ни-ма-ит! Свози, говорю, в Воркуту, проверь пацана. Может, прививка какая требуется. Смеётся, падла. Я ей посмеюсь! Научу свободу любить!
    - Ладно, давай выпьем, – перебила Лиза, видя, что он опять заводится. Она с удивлением поняла, что трезва совершенно, не берёт почему-то водка ничуть. И Митрохин как-то странно пьянел. То, казалось, на пределе уже, вот-вот вразнос пойдёт, а то смотрел трезво совсем, говорил отчетливо, будто вовсе не пил. Хотя, судя по бутылкам на столе, немало выхлебал ещё до неё.
    - Так при чём дифтерия-то? – прожевывая тушёнку с хлебом, спросила Лиза. – Её давно вывели, как чуму и холеру, что ли не знаешь? Нашёл чего бояться.
    - Ладно, слушай. – Митрохин отгреб от себя все на столе, освободил место, чтоб руки положить. Говорил негромко, трезво совсем. – Я сидел, знаешь. Здесь, в Воркуте. Долго.
    Лиза кивнула:
    - Знаю.
    - Вот. Но как я сидел, не знаешь.
    Лиза снова послушно кивнула:
    - Не знаю.
    - И никто здесь не знает. Я не в шахте... И на стройке мерзлоту не долбил... Я в театре работал.
    У Лизы округлились глаза.
    - Нет, не артистом, какой из меня артист. Рабочим сцены. Сама видишь, – он оглядел комнату с резными полочками, шкафчиками на стенах, точёной самодельной мебелью, – кое-что умею. До войны столярничал. Ну, а после плена – сюда, на Воркуту. Как пришли этапом, формуляры составляли, спросили профессию. Я сказал – плотник, столяр. Наверно, потому и жив остался, в шахту на общие не послали. Поначалу кантовался в столярке, мебель начальству делал, а потом генерал Мальцев личным приказом в театр определил. Любил генерал свой театр... какие люди тут пели и плясали, знала б ты! Из московских, из ленинградских, да со всех лучших театров Союза! Все зэки. Политические. Знаешь песню «Широка страна моя родная»?
    - Ну. Ещё бы!
    - А кто её первый раз спел по радио? Знаешь?
    - Нет. А кто?
    - Дейнека. Был такой певец московский, в жилом бараке через две вагонки от меня обитался. Вообще-то вредный мужик, со всеми цапался, все ему не так. Зануда. Но голосина! Лучшие роли пел. Идем, бывало, по утрянке из жилой зоны в театр – колонной, под конвоем, а из репродукторов гремит эта «Широка страна» его, Дейнеки, голосом. И подначиваем его: «Ну как, Борис Степаныч, широка страна-то? От Москвы до самой Воркуты, лично теперь убедился?» У-у, серчал! Потом, правда, нам бесконвойные пропуска выдали, строем уже не гоняли. А поначалу... да...
    Митрохин смотрел перед собой, мимо Лизы, в прошлое своё смотрел и улыбался. А Лиза думала: «Вот подобрел, слава Богу, самое время Катерину позвать, помирить их». Зэковских этих историй она наслушалась уже изрядно за время своего председательства и, этого сама не испытавшая, удивляться и сопереживать не то чтобы перестала вовсе, а как-то утомилась. Однако слушала сейчас внимательно, разговор нужно было поддерживать: Митрохин мягчел от воспоминаний. А это ей как раз было нужно, чтобы миссию свою исполнить.
    - Ты глянь, надо же! – сказала она. – Сам по радио и сам под конвоем! Осерчаешь тут... Слушай, Митрохин, а чего стаканы-то у нас пустые? Давай?
    Митрохин вынырнул из прошлого, уставился на нее трезвым взглядом.
    - Брось, не надо, – сказал он устало. – Зачем ты...
    - Ну, как же, – смутилась Лиза. – Сам же начал...
    Митрохин откинулся на спинку стула, закрыл глаза. Прошла минута, другая. Стучали ходики над кроватью в углу.
    - Ну что, – осторожно прервала молчание Лиза. – Катерину позовём? Они там уж замёрзли, поди...
    - Не замёрзли, – спокойно, без всякой злости уже, отвечал Митрохин, не меняя позы. – Ты что думаешь, я не вижу, что затопили? И харчи там есть, и лежанка… Нормально там, не первый раз. Посидят. – Он открыл глаза, склонился над столом, поближе к ней. – Я вот с тобой хочу... Ты, может, поймешь... Некому мне это... Не с кем мне...
    - Ну, ну, – подбодрила Лиза. – Говори. Я слушаю тебя.
    - Пацаненок был там у нас. В театре. Виктор Николаевич. Лет пять ему было... да... ну, может, шесть. Но – Виктор Николаевич! Он сам себя так величал. Ну и мы, конечно. Сперва вроде в шутку, а потом привыкли. «Виктор Николаевич, подай молоток! Виктор Николаевич, ножовку не видел? Или – куда топор подевался?» Тащит, старается. Вроде бы тоже, как большой, пайку зарабатывает. Всё помнил, всё знал – где какой инструмент, подать, принести, позвать кого... Любили мы его... Как родного любили – рабочие сцены, декоративного цеха, костюмеры, бутафоры – ну, вся обслуга, короче. Знаешь, как это... в лагере, когда своих ребятишек много лет не видишь... Свет в окошке был он для нас. И сам он тоже тянулся к нам, дети ведь чувствуют. Ни в какой садик не хотел, только в «тятл». Мать его с утра забросит к нам по дороге на работу, она на Руднике где-то работала, вольная. Отец сидел. «Плопил казенные деньги» – так Виктор Николаевич нам объяснял. Вот, утром, значит, оставит, вечером домой идёт – заберёт. А то и ночевал с нами, когда нам разрешали в зону не возвращаться – если пурга сильная, или перед премьерой, когда пахали сутками... Подкармливали его, как могли. «Виктор Николаевич, где водка продаётся?» – «В Особтолге», – отвечает. – «А сахар?» – «Тозе». – «За молоком сходишь?» – "Схозу». Уж куда-куда, а в Особторг дорогу знал хорошо. Посылали его частенько купить по мелочи – курево там, чаю, хлеба. Помню, за молоком послали с трехлитровой бутылкой! Приволок, в охапку еле допер, уморился. Сдачу в зубах принес. В другой раз вернулся с пустой бутылью. Ревет, сопли размазывает. «На лубль молока не дают». – «Так тебе ж дали пятнадцать!» – «Они улетели», – говорит. А была пурга, надо ж было нам, дуракам здоровым, догадаться мальца послать! Как его самого не унесло!
    Митрохин сидел, обняв ладонями лысеющую голову, локти на столе, взгляд в столешницу. То ли рассказывал всё это Лизе, то ли вслух вспоминал. Улыбался по-доброму, глаза повлажнели...
    - Сядем подхарчиться, хлеб начинаем делить, он всегда напомнит: «Мне колочку!» Горбушку, значит. Знал ведь, как настоящий зэк: та же пайка, а сытнее...
    Голос у Митрохина сорвался как-то, сиплым стал, однако справился он, прокашлялся, будто случайно это. Продолжал:
    - Молоко кипятим, он тут же, глаза хитрющие: «Сахалу туда, сахалу побольсе. Быстлей остынет». Мудре-ец! Знаешь, вот как сейчас вижу его. Старая, с большого плеча, фуфайка – до пола почти, рукава подрезаны, вата торчит. Ручонки в цыпках, шейка тоненькая... И глаза – синие, сторожкие, голодные... 3эчонок такой...
    И снова сиплым стал голос Митрохина, он отвернулся – как бы в окно поглядеть решил, мазнул по глазам ладонью. У Лизы пронзительно защекотало в носу и тоже захотелось плакать – и от выпитой водки, и от любви к Виктору Николаевичу, и ещё – за компанию с этим здоровым плачущим мужиком. Но Митрохин уже был в порядке. Он налил себе водки, в этот раз только себе, махом выпил, показалось мало, налил и выпил ещё.
    - Я ведь сынишку в честь его Виктором назвал, – сказал он. Он у меня тоже Виктор Николаевич. Так-то вот. Пить будешь ещё?
    - Н-нет... Хватит. Я уже и так...
    -Правильно. Ни к чему тебе, я понимаю. Понимаю я... Погиб Виктор Николаевич.
    - Что? – Лиза от неожиданности почти протрезвела. – Как это...
    - А так вот. Однажды не пришёл. И день не пришёл, и два, и три. Мы премьеру готовили, работы было много, хватились не сразу, А потом узнали – умер. Дифтерия. За два дня сгорел малыш. Диф-те-рия. Страшное с той поры для меня слово. Катька не понимает... А ты? Ты понимаешь?
    -Я? Я понимаю, Коля. – Откуда взялось это родственное «Коля», она не знала. Из души откуда-то. Он оценил.
    - Спасибо. Зови Катьку, обедать будем!
    Лиза смутно вспоминала потом, как пришла Катерина с ребёнком, как хлопотала с обедом, как вдвоём они, распеленав, показывали ей щекастого Виктора Николаевича со складками-перевязками на руках и ногах, и как покрикивала Катерина на безопасного теперь Митрохина, по поводу и без повода, а он улыбался, и как они провожали её к котласскому. Вспоминалось всё это потом смутно, урывками. А вот как подошёл поезд, она помнила хорошо. Видно, собралась в этот момент для главного – чтоб Митрохина уберечь от своих спасителей. И когда выскочили они, ещё на ходу, и рванулись к нему, заслонила она Митрохина, закричала – громче, чем стук колес, чем шипение паровоза:
    - Стойте!!! Всё нормально! Не трогайте его! Всё хорошо!
    И они не тронули Митрохина. Они взяли её под руки, чуть ли не внесли на руках в вагон, поезд пошёл, и тут она засопротивлялась, норовя выглянуть, помахать на прощанье, и выглянула, и помахала, и последнее, что запомнилось ей – уплывающие назад две фигурки на белом снегу, маленькая и побольше, и свёрток в одеяле у маленькой фигурки на руках. Виктор Николаевич...
    Лиза проспала тогда кряду восемнадцать часов.

    * * *

    Степаненко Александр

    "С любовью к Северу!"

    Дозаправка в воздухе.
    Чайка подхватила с воды кусок хлеба

     Дозаправка в воздухе

    Северная нимфа.
    Девушка купается в водопаде на полуострове Средний (Кольский полуостров)

     Северная нимфа

    Конец полярной ночи.
    Первые лучи солнца

     Конец полярной ночи

    Священные столбы.
    На мысе Земляном – два Брата–великана (Кольский полуостров)

     Священные столбы

    Солнышко купается.
    Порог на реке Канда (Кольский полуостров)

     Солнышко купается

    На краю Земли.
    Северные олени бегут по берегу реки Варзина

     На краю Земли

    * * *

    Суптель Марина

    "Гренландия. Там, где рождаются айсберги"


    Обычное дело


    Среди великанов


    Свечение


    Причал


    GreenLand – цветущая земля


    Поселок Кулусук

    * * *

    Тихонов Александр <

    "Сибирские реки на север текут"

     
     
     

    Попутчики

    1
     
     
     
     
     
    2
     
     
     
     
     

    * * *

    Трифонова Любовь

    "Холодная земля"


    Ночь над океаном


    Заполярный букет


    Солнечный туман


    Долгожданная звезда


    Последний рассвет


    Предчувствие весны

    "Атмосфера полярного дня"

    Мне трудно представить, что где-то есть место, прекраснее этой суровой, неприступной, не прощающей ошибки и слабости, земли...

    Полночное солнце
    Кольский п-ов, Мурманская обл., Баренцево море, лето2012 г.

    Полночное солнце

    Ночная роса
    Кольский п-ов, Мурманская обл., цветет морошка, лето2012 г.

    Ночная роса

    Салют солнцу
    Кольский п-ов, Мурманская обл., Баренцево море, лето2012 г.

    Салют солнцу

    Запоздалая осень
    Кольский п-ов, Мурманская обл., осень 2012 г.

    Запоздалая осень

    Февраль
    Кольский п-ов, Мурманская обл., зима 2013 г.

    Февраль

    Солнце атакует!
    Кольский п-ов, Мурманская обл., зима 2013 г.

    Солнце атакует!

    * * *

    Хаджианастасов Стефан

    "Едем в счастье, или 5000 км на велосипеде по Норвегии и Швеции"

    Шоссе № 55 пересекает красивейшее плато Согнефьел (Sognefjell). Хороший асфальт,а вокруг горы и ледники. Норвегия
    Дорога в пустоту.

    Дорога в пустоту

    Ночное солнце в перерыве между шквалами, озеро Торнетраск (Tornetrask), Национальный парк Абиско, Швеция
    Приходи в полночь.

    Приходи в полночь

    Пляжи на 68° с.ш., Лофотенские острова (Lofoten), Норвегия
    Заполярные Карибы.

     Заполярные Карибы

    Тихая ночь на Севере.

    Без часов не узнаешь. Лофотенские острова, Норвегия

     Тихая ночь на Севере

    Потерянный на озере в тумане.
    Путешествуя на велосипеде, человек не просто зритель, но и участник в делах природы. Озеро Сторватнет (Storvatnet), Тромс, Норвегия

     Потеряный на озере в тумане

    Завтра будет другой день.
    Вид из палатки. Дождь, комары, усталость, крутые подъемы... Все забывается, когда смотришь на такое небо. Остров Сенья (Senja), Норвегия

     Завтра будет другой день

    * * *

    Фляровская Ольга

    "Звон над водой" (Цикл стихотворений)

    Ручей

     
     
     
     

    На высоком берегу

     
     
     
     

    Подборка стихов

    Над книгой друга

    Владимиру Квашнину

    О господи, Володька, сколько счастья

    В твоих словах об утренней поре!..
    Вот ты выходишь, словно на причастье,
    Встречать рассвет... а ночь-то – в серебре!

    И я иду неслышно за тобою...
    Поверишь ли, мне видится душой
    Дуэт Медведиц над твоей избою
    И неба синь меж Малой и Большой.

    Лучом зелёным ахнув на востоке,
    Пролив на сопки здешних ягод сок,
    Спешит заря… Полощется в протоке
    Её девичий алый поясок.

    Взмахнёт кедрач своей тяжёлой лапой:
    – Салют, дружище! Слышал, ты – поэт?..
    Пускай в панамах нежится Анапа,
    У вас блестит зазимка первый след…

    Звончее воздух… Утренник колючей…
    Зовёт и ждёт бескрайняя тайга.
    Ты не из тех, кто жаждет доли лучшей,
    Хоть были в ней и ливни, и пурга!

    Ведь только здесь цветут, а после – плачут,
    И тянутся всем телом к небесам,
    Ведь только здесь в судьбе так много значат
    Твоим трудом спасённые леса,

    Приветные огни родной деревни,
    Годины, свадьбы, руки старых вдов...
    Весь этот мир седых урочищ древних,
    Охотников, оленей, ранних льдов.

    Ночная тишь ещё дрожит на склонах...
    С протяжным криком гусь взмывает ввысь...
    Горит рассвет, а я держу в ладонях
    Твою, стихом поведанную, жизнь.

    Верное сердце

    Финист! Финист мой, Ясный Сокол!
    В небе паришь ли над чистым полем?
    К утру рубаха от слёз промокла.
    В девках познала я долю вдовью.

    Тёплые перья твои целую,
    Их подбирала в траве наутро.
    Острые клинья – да в грудь живую
    Птицы из стали и перламутра...

    Финист мой, Финист!.. Глаза потупив,
    Ноги тяну в башмаках железных…
    Ночью листвой охлаждаю ступни,
    В горсти воды поднесу к порезам.

    Бусы брусники – пунктир кровавый.
    Пылью дорога лицо покрыла.
    Капли рубинами пали в травы.
    Как же сыскать тебя мне, бескрылой?

    Финист мой! Финист! Ни брачной славы,
    Ни беззакония губ желанных…
    В доме родном испила отравы
    Зелени тёмной болот туманных…

    И не одна мне дорога – втрое
    Даждь-бог велел заплатить по счёту.
    Чёрным платком красоту прикрою,
    След мой затерян в лесных тенётах...

    Не для меня побежит по кругу
    Яблочко. Блюдце сестра разбила…
    Выгнула шейки трава упруго.
    Финист! Три ночи тебя любила…

    Шаг… и ещё… а затем – прилягу…
    Брызнут кусты на глаза росою…
    Сядет юрок на пенёк-корягу,
    Свистнет: Пришла, и Господь с тобою!

    Чудо ль свершилось? Иль мне блазнится?..
    Только вливается шумом в уши
    Голос дерев, и травы, и птицы,
    Даже блохи на лесной опушке!

    Матерь-земля загудела в жилах,
    Пальцы мои зеленя листками.
    Даждь-бог, прости! Я идти не в силах!
    Финист, не жди! Мои ноги – камень…

    Тонкие руки простёрлись в небо,
    Тело утоплено в мхи лесные.
    ...Ранней весной расцветает верба –
    Символ надежды для всей России.

    Стаи над ней пролетают птичьи.
    Псарь собирает собак к охоте.
    Так и живёт, но в ином обличье,
    Верное сердце в сыром болоте.

    * * *

    Хмара Ольга

    "Стихи о Заполярье"

    Стылые пригрели берега.
    В том краю любовь и нежность трачу,
    Где берёзки ниже сапога,
    Ивы те, что никогда не плачут.
     
    Где глазастый голубичный куст
    Глянет в душу вышнею наградой,
    И такая терпкая на вкус
    Вызревает к заморозкам радость.
     
    Где под беснования ветров, –
    Бешенных, доверчивых, упругих, –
    Заболеть предчувствием стихов
    И блаженней не сыскать недуга.
     
    Не велят ревнивые снега
    Убегать в разнеженную слякоть
    От берёз, что ниже сапога
    И от ив, что не умеют плакать.
     
    ***
    Ну же, встречай, как ещё никого не встречала,
    Тундра моя, неулыба, зазнайка, привет!
    Я поздороваться. Видишь, с вещами, - с вокзала.
    Где-то вот здесь, в голубичном сиянии он, клином свет.
     
    Как хороша, не спеши удивлять, знаю – копишь белила…
    Сколько уже одержала и сколько одержишь побед.
    Чем ты меня, ну, рассказывай! – где опоила?
    И приручила, и приговорила к себе.
     
    Милая, в осени рыжих веснушках растрепа,
    Дай заберу, если лишней скопилась тоска.
    …Азия с Африкой, сверхскоростная Европа
    В недоумении пальцем вертят у виска.
     
    ***
    Положусь на волю Божью, –
    Он на то и Бог,
    И опять по бездорожью
    Лет ещё чуток.
     
    Край, где белые медведи,
    Дорог мне и мил.
    Вволю листопадной меди,
    Песен и чернил.
     
    Только в этом стылом мире,
    Чувства не тая,
    Мне родные – все четыре,
    Всем ветрам – своя.
    И под носом у Эреба
    Жгу, смеясь, огонь.
    А стихи слетают с неба
    Прямо на ладонь.
     
    ***
    А над тундрой журавли не летят.
    А над тундрой мелкий дождь моросит.
    Прячет тундра свой осенний наряд,
    Если не перед кем тундре форсить.
     
    И бредёт она девчонкой босой,
    Не засватанной. Поди ж, не смогли.
    Ах, как жаль мне, что над этой красой
    Не летят, курлыча, вдаль журавли.
     
    НЕЛЮБИМОЕ ДИТЯ
     
    Видно, жребий был такой…
    Не расщедрилась природа –
    Повенчала с мерзлотой
    И ненастною погодой.
    Снегопадом – по судьбе.
    Стылым ветром над мечтою
    Повелели быть тебе.
    И назвали – Воркутою.
    Нелюбимое дитя,
    Не изведавшее ласки,
    Неизбежно хмурой став
    По соседству с морем Карским,
    Дни весенние гоня,
    Привечаешь чаще зимы.
    Где же в том твоя вина? –
    Родилась ведь нелюбимой.
     
    Только, что там холода.
    Захлестнув людскою болью,
    Встала в полный рост беда
    И встречать не хлебом-солью
    Гостя в доме довелось,
    А оградою колючей…
    Сколько выплакано слёз.
    Да о том не надо лучше.
    Нелюбимое дитя,
    Станешь мне сестрой любимой.
    Пусть безжалостно летят
    Мимо осени и зимы.
    Здесь, в заснеженном краю,
    Где свирепствуют метели,
    Я ещё не раз спою
    Над твоею колыбелью.
     
    ***
    Зима в июне неправа!
    Кичась немыслимым набегом,
    Кружит.
    И первая трава
    Обманута последним снегом.
     
    Он обещал не приходить.
    И клятву дал. И клятвы – втуне.
    И от такого, может быть,
    С ума сойду в конце июня.
     
    Не умирать молю траву. –
    И не сдалась она, поди же!
    …Здесь жить нельзя.
                                   А я живу.
    И каждый год всё это вижу.
     
    ***
    «А по бокам-то всё косточки русские…»
    Н.А. Некрасов
     
    Сколько тундра знает горя, сколько помнит слёз…
    Отдохнувших, знамо, с моря! – тянет тепловоз.
     
    Холм безвестный за окошком, колышек…ещё…
    Посчитаешь чуть, немножко, - потеряешь счёт.
     
    Поотстанет настроенье, и нахлынет грусть.
    Я безвестным – кто вы, тени? – тихо поклонюсь.
     
    Кем вы были, братья, папы, жившие всерьёз?
    По загубленным этапам мчится тепловоз.
     
    Во, Европа, как мы могем, во размах каков –
    Умащать костьми дороги наших мужиков.
     
    ***
    Здесь, у надежды на краю,
          Мне мягко стелют
    Метели. Создают уют,
          Поют метели.
     
    На хрупкий в окнах огонёк, –
           Незванны, вроде… –
    Напропалую, без дорог
           Ветра приходят.
     
    Украл меня Полярный круг.
           И для побега
    Участливых, так мало рук,
           Так много снега.
     
    Так бесконечно далеко
    До звёздных просек.
    Пройдёт привычно сиверко
    По лету в осень.
     
    Тоски по солнцу тайный свод
    Перелистает.
    - Не тает, спросит, сердца лёд?
    …Не тает…
     
    ***
    Суток трое шастали в городе с угрозами
    Стылые из Арктики ветра.
    Крохотные денежки листиков берёзовых
    Собирать на чёрный день пора.
     
    От расклада этого никуда не денешься –
    Август день последний разменял.
    Карликовых деревцев крохотные денежки –
    Весь мой немудрящий капитал.
     
    Тундра воя вьюжного прописные истины
    Затвердить заставит наизусть.
    Крохотными денежками драгоценных листиков
    От безумья, даст Бог, откуплюсь.
     
    ПОСВЯЩЕНИЕ ЗАПОЛЯРНОМУ СОЛНЦУ
     
    Народилось вновь. От зноя
    Тает лёд сердец.
    Солнце, солнышко, родное! –
    Матерь и отец.
     
    Мой нечастый гость, незимний,
    Жданный сквозь снега.
    Для тебя такие гимны
    До зимы слагать!
     
    И пока ей неповадно
    Злиться без причин,
    Я твои вбираю жадно
    Жаркие лучи.           
     
    Ненаглядное! Хмельное
    Сладкое винцо.
    Ну, целуй, целуй, родное,
    Губы и лицо.
     
    Я твоей причастна тайне –
    Греешь горячей
    Тех, кто принял испытанье
    Северных ночей.
     
    ***
    Какие краски!
    Непременно
    Сюда зовите что есть сил
    Ван Гога! И ещё – Гогена,
    Пусть не берут с собой белил! –
     
    Не нужен белый, он некстати, –
    Зелёный! – шепот, шелест, шелк,
    Спасением от помешательств,
    Под лета занавес пришёл.
     
    Сюда, где всё не так,
    без риска
    Палитру дерзкого Дега
    Зовите же!
               Совсем уж близко
    Взрослеют ранние снега.
     
    ***
    Я могла бы тебе рассказать о нечаянной грусти. –
    Это светлая грусть. Оттого-то мы с ней не враги.
    Но мой дом далеко, и ветра так легко не отпустят
    Каторжанку снегов и невольницу майской пурги.
     
    Старожилу зимы не иметь не пристало в запасе
    Восхищенья житьём, присягаю метелями в том,
    Что о тундре моей знает каждый второй на Парнасе,
    И в больших городах, и совсем неизвестном одном.
     
    Терпеливо дождусь долгожданного солнцеворота
    И к овациям ветра добавлю смеющихся нот.
    Я могла бы тебе, без утайки, по-дружески – кто ты
    Рассказать, и в каком из стихов образ твой промелькнёт.
     
    Я, конечно, могла б – бесшабашная! – даже и в гости.
    …Только знаю давно, что расскажет тебе дождь ночной:
    -Эту женщину, непоправимо влюблённую в осень,
    Приручать не берись.
                                        Позабудь.
                                                    Обойди стороной. 
     
    ВОРКУТЕ
    Слёз дорогих
                           озерцо
    Не проливай за полушку!
    Прячешь в туманы лицо,
    Всхлипнув дождями – дурнушка…
     
    Серого утра рваньё
    Гладишь озябшей рукою,
    Тихо сиротство своё
    Сонной баюкая мглою.
     
    Сетовать, милая, брось,
    Знаешь – люблю и такую.
    …Чуть больше месяца врозь, –
    Так по тебе затоскую.
     
    Кинусь на зябнущий свет. –
    (Плачет по дуре психушка…) –
    Выдаст кассир мне билет –
    Верхнее, на боковушке.
     
    И от вальяжных чужбин,
    Знойных,
    в свои палестины.
    Свет мой, навеки един,
    Не отрекусь, не покину.
     
    Будем опять и опять
    Вьюги бессвязные речи
    Неторопливо вплетать
    В строчки судьбы человечьей.
     
    Может быть, и сохраним
    Имя любимое в Святцах…
    Дай же к печалям твоим
    Тихо губами прижаться.

    подборка стихотворений "Воркута"

    Провинциальный городок,
    Где Бог забыт и быт убог.
    Н. Кузьмин
    Куда бежать? В чужие домы?
    В чужие – плач и перепляс,
    Где окаянно незнакомы
    Судьбы и профиль, и анфас?
     
    Куда бежать? Вернулось эхо…
    До неба самого горчат
    Полынные осколки смеха,
    Чужие песни невпопад.
     
    У молодого века норов
    Суров. Собьёт с любого спесь.
    Покличь крылатых – только ворон
    Призывно каркнет: – Здесь я! Здесь!..
     
    Что ж не бегу? Неужто трушу?
    Раскрыл объятия вокзал…
    С улыбкой тихой смотрят в душу
    Родного города глаза.
     
    В моих убогих палестинах
    Не держат сердца про запас.
    А городок не целит в спину.
    А ворон не калечит глаз.
     
    Прилежно грозовые фронты
    Приходят в дом не налегке.
    Но держат небо горизонты
    В забытом Богом городке.

    ***

    Вот же оно, в самом деле! –
    Счастье, глядит хитрецом.
    В шубке купеческой шмелик
    Клевер целует в лицо
     
    Истово, по-воркутински,
    Сладко – завидки берут!
    Спелого дня паутинки
    Все до одной – ко двору.
     
    Вольно доверю бумаге
    Тайны пригожего дня.
    В солнцем умытом овраге
    Лето целует меня.
     
    Буйно цветут медоносы,
    Птицы поют от души.
    …Счастье подсело без спросу
    И уходить не спешит.

    ***

    Памяти Олега Сейды (Истомина)

    Трудной рифмы тихий уют
    Только чужаку чёрно-бел.
    Ты в своём певучем краю
    Небо подпирал, как умел.
     
    Из корысти выправил впрок
    Горечи и чёрных чернил.
    Между недописанных строк
    Севера дыханье хранил.
     
    О счастливом завтра враньё,
    Видно, не дослушал ты, друг…
    Тихое дыханье твоё
    Потерял и север, и юг.
     
    Охраняет лишь черновик
    Недоговорённость речей.
    Он сумеет, он ведь привык, –
    Выкормыш полярных ночей. –
     
    Было так – с пелёнок зэка,
    Мульдинских невольник трущоб,
    Где не поднималась рука
    Даже в горе окрестить лоб.
     
    Продирался стонущий слог –
    Образумить страшных людей,
    Потому что в ужасе бог
    Убежал с планеты своей…
     
    Обещает небо – чуть-чуть
    Августа придержит тепло.
    Солнечный морошник топчу.
    Солнца ягод смотрят светло.
     
    Не скрывая новых седин,
    Онемела, – правит опять
    Тундра за помином помин.
    …Кто же будет небо держать?..

    стихи «О Заполярье, Севере, Воркуте».

    Ольга Хмара

    Воркута

    ***

    А вчера вернулись вдруг
    В город ветры-постояльцы.
    Взять пытаясь на испуг,
    Так свистят в четыре пальца!

    Для фасона убоюсь –
    Дебоширь, мели, Емели!
    И поддакивают пусть
    Вам подельницы-метели.

    Разве спутаешь мотив:
    Посреди уснувших улиц,
    Нотный ряд не поделив,
    Меж собой в сердцах схлестнулись.

    Ах, какой чудной дебош! –
    Старший ветер рот раззявил,
    Знает, кто, едрёна вошь! –
    В этом городе хозяин.

    И за сутки не устал.
    Знай, куражится на славу.
    Мой воркутский бэк-вокал
    Всё же выше на октаву! –

    Подпеваю на ходу,
    Задыхаюсь в дикой пляске.
    Хоть в раю, да хоть в аду –
    Мы в одной с ветрами связке. –

    Чутко чувствую спиной,
    Растворясь в пурги покрове:
    Мы – родные, мы – одной,
    Заполярной, редкой крови.

    ***

    К снимкам воркутинского фотографа
    Олега Пруткова

     

    1. Какая нежная лазурь!
    Кустарника так нервны пальцы.
    Устав от беснованья бурь,
    Примолкли тундры постояльцы.

    И – ни тревог, ни суеты,
    Ни псевдосчастья позолоты…
    Позволит
    сердцем не остыть
    Зим безупречная работа.

    И будешь тихо постигать:
    Каким путём на хрупкий снимок
    Сошла неслышно благодать,
    Как жизнь сама, необъяснима?..

    2. Где он, ответ на вопрос простой,
    Ну, не пойму, ей-богу! –
    Как же становится красотой
    Грустная безнадёга?!

    Нужно бежать бы из гиблых мест, –
    Вышли все сроки, впору!
    Но поднимаешь привычно крест
    И – не ропща, и – в гору.

    На подуставший седой небосвод
    Глянешь, поймёшь простое:
    Вот же оно, несказанное, вот –
    Счастье твоё дорогое.

    3. Во мгле оконного стекла
    Спит неразгаданная тайна. –
    Приют нечаянный нашла
    У самой Севера окрайны.

    Доверилась легко снегам, –
    Спешила к ним дорогой млечной.
    Она колюча и строга,
    И утончённа, и беспечна.

    Такая трепетная связь
    С душой морозного этюда…
    Не нагляжусь, дышать боясь,
    На стужи маленькое чудо.

    4. Утро приходит издалека, –
    Суть непреложная.
    Небо, и тундра, и облака
    Перисто-сложные.

    На восхищенье работой Творца
    Сердце потратится.
    Тихие-тихие спят деревца
    В розовых платьицах.

    Ветров охрипших мотивы услышь, –
    Все – благодарные.
    Утро целует зевнувшую тишь, –
    Утро полярное.

    ***

    Я – поэт. И мой воздух – тоска, Можно ль выжить, о ней не поведав?..
    Б. Чичибабин

    Котейку замучили блохи.
    … Уткнувшись в плечо январю,
    Сижу на обломках эпохи.
    Молчу. А курить – не курю,

    Поскольку неважно дружила
    И с водкою, и с табаком.
    С того ли с немыслимой силой
    Тоска бьёт в лицо кулаком?..

    Глазею безмолвно, без толку
    На полки прочитанных книг.
    Скажите же что-нибудь, полки!
    Ответь, грандиозный старик:

    Что проку от читаных книжек?
    Что смысла в тугих парусах,
    Когда не надеется выжить
    Уже и сам Бог в небесах?!

    Сей выводок – до середины…
    Сей поезд крылатый – к нулю…
    И с прошлым порвав, пуповина
    Мастырит степенно петлю.

    Метели надрывные вздохи
    Доделали дело таки:
    Котейку покинули блохи,
    Не вынеся русской тоски.

    * * *

    Холодяков Даниил

    рассказ "Печорский посол"

    - Капитан, - спросил я, - а когда в Коми республике начинается охотничий сезон?
    Капитан задумался на мгновенье и ответил совершенно серьёзно:
    - А вот как коми мужик захочет кушать, так сразу сезон и начинается.

    Валентин Александрович Нестеров командовал буксиром, водил по Печоре плоты с лесом от верховий чуть не до Нарьян-Мара. На буксире весь экипаж — моторист и матрос, именуемый шнырком. Пожалуй, это почти официальное наименование произошло от слова шнырять, то есть суетиться. На эту должность обычно брали парнишку 16 — 17 лет и нещадно его гоняли — он обязан был по первому зову капитана и моториста делать всё, что скажут, быть приветливым, уметь заваривать настоящий чай (любой коми твёрдо знал, что самый лучший - это «Слэночай», то есть тот, где на пачке изображён слон), готовить уху, наводить чистоту, заботиться о пропитании, на стоянках ловить рыбу, добывать в деревнях картошку, морковь и другие дары поля и магазина, терпеливо выносить все придирки старших, то есть Золушки у мачехи просто наслаждалась покоем по сравнению с судьбой шнырка. Но зато если за навигацию парень не убегал, проклиная злых дядек, то осенью капитан оставлял своего выдержавшего всё шнырка в Печоре в речном училище — его рекомендация много значила, и уже ходили по Печоре буксиры и катера под командой бывших шнырков капитана Нестерова.

    Познакомился я с капитаном на берегу Печоры, чуть повыше леспромхозовского посёлка, куда я приехал работать в школу. Стояла совершенно невероятная, потрясающая по красоте осень, которая на севере бывает всего несколько дней, но которую долго потом вспоминаешь. Комар пропал после пары заморозков, на том берегу Печоры высились совершенно золотые лиственницы, вечер тихий, река стеклянная, только изредка появлялись круги, которые тут же превращались в овалы, уносимые течением — это мелкие харюзки, которых здесь именовали жиганами, охотились на редких уже насекомых, а я забрасывал им под нос крючок с искусственной, купленной в городском магазине мушкой, но брать её никто не желал.

    Рядом ткнулась в берег, рыкнув мотором, «Казанка», из которой вылез невысокий, сухощавый мужик лет сорока. Сразу бросились в глаза две характерные детали: растрёпанная ветром рыжая борода и светло-голубые прищуренные глаза.

    - И что ты здесь дурью маешься? Разве это рыбалка? - заявил мне он, подавая маленькую, но крепкую руку. - Завтра у тебя выходной, затемно приходи к лодке, поедем продольники смотреть, заодно тебе место выберем.

    И он захохотал: «Придумал печорскую рыбу на пластмассовую муху ловить!»

    Утро было туманным, последнее осеннее тепло сопротивлялось холодам. Нестеров вёл «Казанку» по каким-то только ему известным приметам, через четверть часа скомандовал бросить якорь.

    Потом он поддел багром (вёсел в лодке не признавал) еловый шест, лежащий на воде, и начал выбирать толстую леску, к которой были привязаны поводки с насаженными на крючки малявками — гольян-ар. Вот поводок резко повело в сторону, капитан перехватил лесу, начал вываживать, рявкнув мне: «Крючок подай!» Я подхватил длинную стальную проволочину, на конце которой был приварен солидный тройник. Через минуту, подтянув рыбину, капитан резким движением поддел её крюком и перекинул нельму через борт. Я тупо спросил: «Разве красную рыбу ловить без лицензии можно?» Капитан захохотал, обтирая руки: «А кто может коми мужику запретить рыбу ловить? Это север! Мама моя всегда приговаривала: «Рыбки не поешь, не поработаешь!» Вот если бы я эту рыбу стал продавать из-под полы, или на водку менять, тогда меня Вакуль точно наказал бы — он и за весло может дёрнуть, лодку может перевернуть, топляк под винт сунуть, и рыбу угнать, и болезнь наслать. А если берёшь в меру, для семьи, для детей, или соседу, учителю, например, непутёвому дашь, тогда он не сердится.

    Уже на берегу капитан закурил, уселся поудобнее:
    - Расскажу тебе, что мама сказывала о том, как всей деревней рыбу зимой без счёта ловили, брали столько, сколько никогда не было, и Вакуля не боялись. Почему?
    Капитан замолчал, и я понял, что это он сейчас там, в своём детстве.
    - А началось это так. Где-то в начале тридцатых годов летом по Печоре два парохода: «Социализм» и «Печорский пионер» — тащили каждый на буксире полдюжины барж. Тихо было — на удивление. Бывали и раньше баржи, вербованных на лесозаготовки везли, они гулеванили, пили, даже дрались, а тут — ни крика, ни песен, изредка слышно, как младенец заплачет — и снова тишина. Потом буксиры приткнулись к берегу, с одной баржи высадили сотни полторы людей, начальник в кожаной куртке нас собрал, речь говорил, что это враги Советской власти, кулаки, вредители, что мы их жалеть не должны, потому что они мироеды, трудом должны доказать, что исправились! Тут одна баба спросила, мол, и дети тоже вредители, что их сюда в одних штанишках заслали, но начальник так на неё глянул, что соседки её тут же в толпу запихнули от греха подальше. А потом пароходы уплыли, а ссыльные остались. Выкинули им на берег пару топоров, пил, лопат десяток, и начали они землянки рыть на песчаном угоре. Два старика у них вроде как за старших, бабы и дети в лес пошли, ягоды брать, грибы, мох драть для утепления, а мужики сосны валили, землю копали, рыбу пытались ловить…

    Капитан усмехнулся и прибавил:
    - Да ведь это только в кино с берега удочкой рыбу ловят в большой реке, да ещё некоторые городские учителя с мухами жиганов караулят…
    - В общем, мы пока к ним особо не ходили, только дети бегали… Вот дети и рассказали, что у них к ноябрю в землянках половина не встаёт, малыши уже и не плачут… Наши бабы сразу туда кинулись, кулаки не кулаки, а детей жалко! Вернулись — и к своим мужикам: спасать нужно! Хорошо в ту осень налим шёл на диво, брали и сетками, и вершами, по-нашему гымга, две старухи додумались, стали налим мус — печенку налимью — прямо сырую с луком растирать и этой кашицей сначала детей, потом и всех остальных кормить. А у них, бедных, уже и цинга, зубы падают, кровью плюют! Потом мужики из этих налимов юква пуны — уху варили, отпаивали всех лежащих, и что ты думаешь, ведь все поднялись! С тех пор то место так и зовут — землянки, да ты сам видел, мы там черноголовиков брали молоденьких.

    Я покивал: место это, недалеко от берега, ещё хранило контуры больших ям, затянутых зеленовато-седым мхом. Вот, значит, куда кулаков привезли исправляться-помирать, а северная коми деревня не дала свершиться «революционному справедливому суду». Вот удивительно: и агитировали, и заставляли, и грозили наганом, но осталось в этом северном народе то, что не давало озлобиться, бросить на смерть в чужой и непонятной таёжной глуши совершенно незнакомых людей, да ещё и таких, которых сама власть старалась изничтожить и другим разрешала, да не только разрешала — прямо даже велела. А коми народ не дал! И никто из этих баб и мужиков не знал, даже не слышал ни разу слов: милосердие, сострадание, гуманизм — но устояла северная деревня перед безжалостным натиском идеологии, которая требовала разделить всех на наших и врагов. И остались люди людьми.

    Капитан опять задумался. Мы оба очень любили такие разговоры. Мне виделось, что капитан с радостью открывает мне своё прошлое, прошлое своей родни, своего народа, которому порой очень неуютно на белом свете. Нет, никто не собирается лишать коми земли, отнимать реку, такую удивительно щедрую и чистую. Я порой, когда уже обзавёлся лодкой, мотором, рыбацкими снастями, отъезжал от посёлка, выключал мотор и ложился на нос. В солнечный день было видно сквозь толщу хрустальной воды, как мечутся на дне мальки, как медленно извиваются водоросли, как пролетают удалые жиганы-хариусы… но только чудо уберегло Печору и народ коми от реализации грандиозного плана «поворота северных рек». И ведь сделали бы, как сотворили на Волге, превратив великую реку, воспетую в легендах и песнях, в едва текущее зацветающее-зарастающее болото.

    У народа коми есть два сокровища: река и тайга. Реку наконец перестали губить молевым сплавом, о котором капитан Нестеров мог говорить только нецензурно, хотя коми в большинстве своём упорно не признают матерной брани. Наверно, потому, что у мужиков-коми сохранилось на редкость уважительное отношение к женщине. Разводов очень мало — может, потому, что в маленьких посёлках и деревнях жизнь по-прежнему очень нелегка и зависит от совместных усилий и мужа, и жены? Отсюда прекрасная фраза, которую я слышал про соседа: «Он свою бабу жалеет», — сказала моя соседка старуха Васса. Нет, слово «любит» не прозвучало, коми народ не сентиментален, но так уважительно было произнесено: жалеет — вот высшая похвала мужу-коми. И это легко объяснить порядком жизни коми семьи: мужик в лесу, месяц, два, три, добывает пушнину, иногда уходит на десятки вёрст, но вот возвращается — а дома порядок, дети ухожены, жена баню бросается топить, бельё свежее подаёт… как не расчувствоваться!? Дом у коми женщиной держался, отсюда и уважение к ней. Мужик — добытчик, но и баба — хозяйка!

    А молевой сплав — предмет искренней ненависти капитана и проклятие любой реки, тем более хрустальной Печоры: это когда брёвна просто спускали в реку, и несло их течением до тех мест, где их вылавливали и отправляли на переработку. И тонули эти брёвна, и застревали в затопленных кустах, и гнили, отравляя реку, отнимая кислород. Сейчас стало легче, лес сплавляют плотами, их всё же редко разбивает (хотя и бывает), но другая беда ещё опасней: массовый, сплошной лесоповал, когда от тайги остаётся измызганная тракторами и лесовозами, разрушенная гусеницами и колёсами вырубка. «Умеем только лёк керны — вредить — больше ничего», — даже не зло, а устало говорит капитан. Я видел результат этого лесоповала: когда летишь летом в посёлок, кажется, что какой-то злой ребёнок вытряхнул десятки коробков спичек: это поваленные, но не вывезенные стволы. Валят, то есть спиливают, всё, наверно, чтобы технике было легче, но берут только сортовые стволы, остальные останутся гнить. Конечно, что-то сажают, но что такое несколько сотен лесников с ручной посадкой против гигантской индустрии лесоповала!

    Но страшно ещё и то, что эта хищническая — по-другому и не скажешь — вырубка развращает человека. Вали, не жалко — такая мысль упорно входит в голову молодым. А так как на этих работах очень много приезжих (это те, кто ищет возможность заработать, кто приехал откровенно за длинным рублём), то им не жалко — не своё! Именно поэтому в тайге можно встретить осенью поваленные кедры — срубили ради шишек. Кедровые шишки собирать трудно: на огромное дерево залезть невероятно сложно, но даже и забравшись, будешь с трудом добираться до каждой ветки. А вот спилить и потом собрать — работа на пару часов, а прибыль гигантская. Мешок орехов — мешок денег! Причём ни у одного коми рука не поднимется на кедр. И не только потому, что сгубить дерево ради шишек ни один коми не сможет — это так не по-хозяйски, а любой коми — отличный хозяин!

    А ещё свалить кедр для коми невозможно потому, что Яг-морт обязательно накажет. Яг-морт — это хозяин леса, на добродушного русского лешего мало похож, это хозяин требовательный и временами жесткий, как и сама северная тайга, и любой ребёнок-коми с детства слышал о нём от бабушки, как слышал и наказ: «Напрокудишь в лесу — Яг-морт спросит, а он это умеет, дури и жадности не прощает!» Нет, на тебя в лесу не выйдет огромный заросший шерстью дикий человек и не разорвёт в клочья! Но вот в душе ты будешь знать, что сделал плохо, не по совести, и в нужный момент ружьё осечку даст, собака заболеет, в лесу заплутаешь — а ты не подличай!

    На мой недоуменный вопрос, как же собирать шишки, капитан ответил: «Коми морт — наян морт!» — что означало, в очередной раз, новое замечательное качество коми человека — смекалку, хитрость. Через неделю мы отправились шишковать, и я был сражён чудовищными размерами деревянного молотка — колота, который капитан уложил в лодку. Представьте двухметровую ручку, на которую был насажен берёзовый чурбак весом килограммов двадцать. Когда в лесу, подойдя к кедру, я попытался размахнуться и ударить по стволу, то был осмеян. Дальше капитан продемонстрировал принцип действия: человек встаёт рядом с кедром, упирает в землю возле ствола рукоятку, которая располагается вертикально, отводит чурбак в сторону и со всего маха резко ударяет по стволу, мгновенно прячась под чурбак, потому что спелые, даже перезревшие шишки градом сыплются на землю. А вес каждой шишки — до 150 граммов, упав с высоты 10 — 15 метров, она так тебя ударит, что шишка на затылке выскочит не меньше кедровой. Но зато при таком сборе падают только готовые, полные шишки, нет отходов, естественная сортировка! Действительно, наян морт!

    – Сейчас часто повторяют мысль о необходимости экологического воспитания детей, — сидя у костра после того, как мешок с шишками был уложен в лодку, философствовал капитан. — Народ коми жил у реки и леса, жил рекой и лесом, и прав я, говоря, что охотничий сезон начинается тогда, когда коми кушать захочет, иначе ложись и помирай, но отец-охотник драл беспощадно сына, если тот стрелял в утку, а не в селезня, потому что селезень потоптал утку и улетел, а утица птенцов всё лето выводит. И горе тому охотнику-промысловику, который в конце сезона не спустит капканы и ловушки — он сам себя потом накажет, потому что твёрдо будет знать, что такое нерадение не простит Яг-морт, попадётся по весне белка, у которой мех уже не сортовой, зверёк зря погублен, и будут у виноватого руки трястись при выстреле, и капкан будет пролавливать, и ловушки пустуют — значит, обязательно и наказание от Яг-морта будет!

    А охота для коми — это не просто добыча мяса и шкурок, это образ жизни на Севере. Я не удивился, когда мы с капитаном, придя к охотничьей избушке, которую ставил ещё дед Нестерова, остановились, и капитан, строго на меня глянув, перекрестился и поклонился избушке. Коми — православные с ХІV века, крещены святым Стефаном Пермским, другом и соратником Сергия Радонежского, создателем азбуки для коми. Но это почтение к избушке не язычество. Изба для коми — хранительница, а иногда и спасительница, и не грех ей поклониться.

    Мы внутрь осторожно влезли — по-другому не скажешь: дверь ради сбережения тепла была такая низкая, что нужно было протискиваться. Окно в половинки бревна, сейчас в окне стекло, принесённое с великим бережением за двадцать километров, в холода окно закрывалось («заволакивалось») резной дощечкой, ходившей в пазах, она была покрыта невероятно причудливыми узорами, капитан ответил на мой недоуменный взгляд: «А знаешь, какая ночь зимой длинная? Поесть приготовил, чая попил, собак накормил, шкурки снял, на правилку натянул — а дальше что делать? Вот и придумывают: кто посуду, тарелки, чашки из капа режет, кто ложки, а кто вот такие узоры...»

    У двери — печь из дикого камня, и капитан с явной гордостью сказал: «Топилась по-чёрному, я трубу поставил лет пять назад!» Его чувства понятны: всё — и трубу, и даже глину — для печи носили сюда на себе, на плечах.

    В углу над столиком — маленькая, с пол-ладошки, зажатая между брёвнами иконка, медная, потемневшая до неузнаваемости, и капитан, опять перекрестившись, поклонился и сказал тихо: «Дед мой, когда избу охотничью ставил, иконку тоже дедову в пазы между брёвнам укрепил, потом изба осела, теперь её и не вынешь. Хотел осветлить жене отдать, да, видно, изба не пускает, не хочет». Жена у капитана русская, учитель биологии и химии в школе при леспромхозе.

    Эти избушки таёжные — память о тяжком труде охотника. Сейчас капитан приходит сюда просто переночевать на охоте. А его дед и отец уходили сюда с осени и до Рождества, пока глубокий снег не прекращал охоту. Утром вставал охотник и начинал обход путика, проверял ловушки, забирал добычу, настораживал капканы, добавлял приманку, к вечеру, описав огромную дугу километров пятнадцать, возвращался, отдыхал, а утром шёл по новой дуге, а потом, иногда, и по третьей, а потом опять всё сначала. Эта добыча давала мясо, но главное — шкурки. Белка, реже куница, совсем редко соболь. Но этим деревня жила. Кто знает, может быть, именно эта постоянная, упорная, бесконечная работа и создала северный характер: упорный, не знающий слова «не получилось», не отступающий от начатого, верный слову, надёжный друг. Иногда добавляют: упрямый, прямолинейный, не способный изменяться… у В.И. Даля записано присловье: «Упрям, как рыжий зырянин!» А плохо ли это? Как много вокруг людей, готовых стать такими, какими их хотят видеть! А коми мужик упрямо (упорно!) делает только то, что считает правильным. Потому и избушки охотничьи стоят десятилетиями — надёжно поставлены!

    Но беда, если избушка стоит на видном месте, а не спрятана в чаще. Несколько лет назад городские туристы-байдарочники, сплавляясь по Печоре, наткнулись на такую избушку на берегу. Нет, по древним правилам каждый пришедший может ночевать или пожить, но, уходя, должен прибрать вещи, оставить растопку, дрова, спички, какие-то продукты, если есть возможность. А эти горе-дуристы, как их назвал капитан, избушку сожгли. То ли от неопытности, то ли чтобы замести следы своей жадности — они забрали все лосиные шкуры, которыми застилались нары в избушке. На свою беду, бросили они у берега пустую пачку импортных сигарет, которых отродясь не было в магазинчиках Верхней Печоры. Думаю, коленки у этих дуристов дрогнули, когда байдарки догнала полудюжина моторок с очень злыми мужиками. Нет, до греха дело не дошло, нашёлся умный человек, остановил мордобой, туристов завернули, дали топоры, пилы, и под присмотром охотников неделю байдарочники избушку восстанавливали. Наверно, на всю жизнь запомнили туристы этот поход и прощальную фразу, которой их проводили: «Живи по-человечески, а то наши лес и река не любят жадного дурака!»

    И это событие — не вредненькое желание поставить на место городских зазнаек. Жизнь и быт коми сложились тысячелетиями. Я рассказываю капитану о теории современных историков: коми — это один из немногих автохтонных народов, то есть таких, которые жили в этой местности всегда, может быть, десятки тысяч лет. Южнее рвались на запад обры, кипчаки, гунны, потом монголы, вставали и рушились империи, царства и культуры, а коми жили в единстве с миром, с рекой, тайгой так, как подсказывала мать-природа, которая с рождения и до смерти окружала его. И знали они от этой матери многое, что забыли остальные. И я рассказал капитану, как мой папа, совсем мальчишка, на фронте от голода начал слепнуть. Сейчас бы сказали, что недостаток витаминов повлиял, а тогда назвали просто: куриная слепота, как сумерки — он ничего не различает! И кончилось бы это для солдата печально, если бы не мужик в роте, коми, который откликался на имя Коно Семо (капитан покивал: «По-нашему это Семён Кононович!») не сказал: «Ты, парень, вот что: как бомбёжка будет, найди битую лошадь, брюхо ей штыком распори и печенку достань! Ешь прямо сырую, ну, можешь чуть на костре обуглить. Дня два поешь — глаза видеть будут. А иначе пропадёшь!» И этим советом он спас жизнь парнишке. Капитан спросил: «А где воевал отец, под Ленинградом был?» И, узнав, что был, помотал головой: «Может, с моим вместе … Только мой там и остался...»

    А рядом с северной деревней коми жили звери и птицы, деревья и вода, и все они были естественны. Коми не ударит собаку, не обидит лошадь и корову, не срубит зря дерево, не сломает ветку — вокруг жизнь, и её нужно уважать, и родились эти правила жизни многие тысячи лет назад. Причём самое поразительное — это невероятные совпадения в быте, в жизни, в языке коми и далёкой Индии. На Русском Севере вышивкой под названием чекан украшали свадебные простыни, концы полотенец, жениховы платы, то есть платки, которые невеста дарит перед свадьбой, доказывая новой родне, что она мастерица, рукодельница, но эта же техника вышивки-глади из Гуджарата в Индии удивительно похожа на севернорусскую гладь, которая ещё сохранилась в Усть-Цильме. Только коми мастерицы называют такой узор «чекан», а индусы - «чикан»! Какая здесь связь, кто знает?

    - А названия коми рек! - вещал я капитану, который самодовольно ухмылялся, слушая меня. - Сухона на санскрите - «легко преодолимая», Кубена - «извилистая», Падма - «кувшинка», Куша - «осока», а наша Вель переводится как граница, предел.
    - Да иди ты! - воскликнул капитан. - Ведь за Велью начинались охотничьи угодья, куда ни дед мой, ни отец, никто из нашей родовы не ходил — это были угодья уже соседей!
    - Вот, видишь! - подхватил я. - А знаешь, почему самая высокая гора в Коми называется Нáродная, причём именно с таким ударением? Так её назвали геологи в честь десятилетия революции, потому что она называлась совсем непонятно: Нарада-из. То, что «из» означает камень, даже я знаю, а вот что означает «Нарада» - не знаешь и ты, капитан! Это не в укор — просто подобрали похожее слово и назвали гору. Только ударение сохранили старое, потому что Нáрада-из — это гора великого мудреца и праведника, который, по индийским сказаниям, передавал людям волю богов, а богам — просьбы людей, и жил он, по индийской легенде, именно на далёком севере! Вот тебе и маленький народ, живущий здесь тысячи лет! А ниточка вот куда тянется!

    Капитан подвёл философский итог, он это любил:
    - Вот смотри, - рассуждал он, уютно устраиваясь у костра. - Сюда к нам приезжает много людей. Кого-то за разные дела слали, кто-то сам ехал, кто-то большие и лёгкие деньги искал, но все очень быстро свою суть проявляли. Наша река и наша тайга человека быстро раскрывали. Жить у нас на севере трудно, без помощи друг другу и не выжить. Реке, тайге ведь всё равно, коми ты или русский, немец или украинец — все они у нас в посёлке есть. Но если ты мне в помощи отказал, завтра тебе не помогут, а там Яг-морт строго спросит, и жить будет невозможно. Ведь это так просто!

    Да, в посёлке и правда не запирали дверей, молоко зимой, когда коровы мало доились, распределяли строго по числу детей, а найти канистру бензина для мотора было проще простого — нужно только стукнуть в окно соседу. И это было отличительной чертой мужика коми, мужика русского, украинца, немца, любого другого, который пожил здесь, в Коми, на Севере.

    Я гляжу на игру языков пламени. Каждый язык огня разный, но вместе они образуют костёр, который дарит тепло, свет, а здесь, на севере, часто и жизнь. Только вместе языки огня живут. Так и люди. Мы можем жить только вместе. Я не удивился вопросу, который задал мне капитан. Он всегда был очень чутким.

    - Ты знаешь, - сказал капитан Нестеров, - я тебе напомню, как ты впервые встретился с рыбой печорского посола. Помнишь?

    Я вспомнил, как зашёл в магазин, только приехав в посёлок. Со мной поздоровалась продавщица, что-то сказала, я ответил, но изо всех сил пытался понять, что это такое бьёт по носу? Было ощущение, что где-то за печкой лежит кошка, которая недели две назад приползла и скончалась в жутких судорогах, спрятавшись в дровах. Увидев, что я оглядываюсь и принюхиваюсь, продавщица сказала с понимающей улыбкой: «Это у нас бочка рыбы печорского посола стоит. Вы пока не пробуйте. Она для настоящего коми».

    Если честно, я сначала понять не мог, как едят рыбу, слетающую с хребтины при резком движении. Прошло несколько лет, мы с капитаном как-то после охоты заехали в маленькую деревушку Вань-пи, где жили четыре бабки и дед — все пенсионеры. Капитан вытащил из лодки полдюжины уток, штук пять налимов, мы зашли в избу, куда тут же собрались все старухи. Нам выставили угощение, без которого нет стола у коми: пирог-рыбник, брусника, черника, морошка в молоке — и рыба. Пока капитан доставал уток, налимов, хлеб, подъехала ещё лодка, замёрзшие охотники подсели к столу, взбодрили подтопок у печи, заскворчал чайник, на стол легли немудрёные припасы гостей, и между делом, под чай и стаканчик (а с холода так хорошо!) ушла рыба печорского посола. И вернувшийся старик-хозяин неожиданно сказал: «Вот мы тут сидим за добрым столом, коми, русские, немец, украинец, литовец, едим рыбу из бочки, где пелядь и язь, сиг и щука, и все они в коми печорском посоле одинаковы — так и мы все на нашей земле объединились, и разделить нас нельзя, мы люди, и не главное, кто ты, важно — какой ты человек!»

    И было это и неожиданно, и так кстати, что вдруг показалось, что это словно ответ на вопрос, а что же такое северная коми земля? Это место, где человек живёт так, как сердце велит, чтобы и тебе хорошо, и соседу не в тягость, и душе просторно было. А при чём тут рыба? А вот поживёшь вместе со всеми, пооботрёшься, вкус почувствуешь, и хорошо станет.

    Именно этому учит нас мудрый и древний народ коми.

    * * *

    Чарушин Сергей

    фоторабота "Обыкновенные чудеса Заполярья"

    Облако - младенец

    Облако - младенец

    Синий час

    Синий час

    Рождение Циклона

    Рождение Циклона

    * * *

    Чурилова Мария

    "Три правила волшебства"

    Я знаю только одно место на Земле, где можно встретить ее – настоящую, такую, что в сказках всюду только про нее и пишут, а никто не видел, потому и не верят.

    А вот мне, к моей гордости, было совсем немного лет, а я уже знал ее лично.

    О ее существовании догадываются абсолютно все дети, реже взрослые , но что толку, если нельзя потрогать . А я вот могу точно сказать, где ее можно встретить - ее страна ложится мягким белым животом на бескрайние озера, целые ледяные зеркала - и во всех только смех.

    Храня тепло воспоминаний о ее морозе по коже , я буду всегда стремиться к белым равнинам, сколько бы не грело меня солнце – все время возвращаюсь к холодному и спокойному краю, где мне открылись три правила волшебства.

    Я был еще совсем мальчишкой, когда Дед собрал два увесистых рюкзака и сказал мне :

    - Все, засиделись мы с людьми. Пойдем.

    - Куда, дедушка? – недоумевал я. Скоро должны были начинаться каникулы, а во дворе собиралась вся соседская ребятня, какое же «идем» может быть.

    - К чистоте и свежести мысли! – Дед был очень неусидчивым и в глазах у него всегда мелькал странный огонек, у нас он гостил всего раз в году, где он пропадал все остальное время – было чем-то вроде семейной тайны. Выпытать у хитрого авантюриста это было невозможным… Он всегда только предлагал «пойти да посмотреть, а не требовать объяснить необьяснимое!»

    Мол, - все равно вы, люди, в чудеса не верите, вам же все надо показывать.

    За дедовы «гостины» каждый год он умудрился «выудить» кого-то из моих двоюродных многочисленных сестер братьев и племяшей и снова отправлялся куда-то далеко-далеко.

    В тот год, когда я впервые встретил ее, очередь добралась до меня.

    Мама, конечно же, наотрез отказалась меня пускать. Я и сам-то не особо хотел ( двор ведь должен был вот-вот ожить замками и приключениями, а еще у Мишки из соседнего дома появился хорек и он обещал его к нам приводить на охоту), но, разумеется, раз мама наотрез отказалась – это было основной
    причиной того, почему я собственно отправился в дедов поход ( и у Мишки хорек абсолютно точно так же появился).

    В семье деду никто не перечил, так как он был очень начитанный и умный, пользовался неоспоримым авторитетом, да и перечить ему было без толку… Он вот из такой странной категории людей, которых не переговоришь.

    А мне представился редкий случай совершить чудо – преодолеть строжайший мамин запрет.

    - Доча, видишь ли, твоим городком жизнь ведь не ограничивается , здесь же не мозг а только руки и ноги по-моему работают, и то – только чтоб в метро толкаться… Ах, да, работа ваша – ну еще язык вешается время от времени. – посмеиваясь и щуря глаза проговаривал маме дед – нет здесь ничего того что надо ребенку, кончай ты со своими глупостями! Чтобы что-то понимать в этом мире – надо его смотреть. Без разницы и контраста никакая картинка четкой в голове не будет, а мы же не хотим размазню вырастить, правда, доча?

    Мама в конце-концов сдалась, чему я был чрезмерно удивлен и счастлив, про скитания деда в нашем немаленьком семействе ходило множество историй и легенд, так как все его сопровождающие либо срывались куда-то за границу, либо молчали, как партизаны. Мол, подрастете – сами все увидите. Старших братьев и сестер я за это покусать был готов, с таким превосходством и таинственностью они это делали.

    Мой маленький городок мы покинули рано утром, поезд был на 4, я еще никогда так рано не вставал – утром еще даже не пахло, воздух был холодный, небо темное, я спросонья…

    Самое тяжелом было, пожалуй, вылезти из-под одеяла – настолько холодно дышала ночь.

    Дед молчал, только сердито махал руками, торопя с душем и одеванием.

    В прихожей, уже обувшись, я получил свой рюкзак, ужасно тяжелый к своему восторгу, (который вскоре поутих).

    Двери закрывали тихонько, ни с кем не прощаясь – маме надо было на работу рано вставать, будить ее раньше времени совсем не хотелось.

    В поезде я себя чувствовал настоящим взрослым.

    Дед заказал мне крепкий чай, а когда заходили другие пассажиры, проводник, либо провожающий, всем меня представлял.

    - Здравствуйте, я – Лев, а это – Дмитрий.

    Чай я честно пытался пить без сахара, как дед. Тогда для меня было, чуть ли не великим таинством, как ему удается пить несладкий кипяток, абсолютно не скривившись. Я честно пытался делать то же самое, но губы сами собою принимали гримасу того горького вкуса, который стоял во рту.

    Первым к нам в купе зашел дяденька средних лет, в меховом пальто и мягких перчатках. Я на него таращился во все глаза – на дворе было лето, и через пару часов утренний продрог должен был исчезнуть без следа, дяденьку жара видимо не очень волновала.

    Дед нас представил, и я узнал, что имя у дяденьки было таким же круглым, как и он сам – Ровер.

    Дяденька по-русски не говорил, а пока Дед тарабанил какие-то неизвестные мне заклинания на пару с новым знакомым, а поезд отбивал колесами свой прекрасный размеренный такт – я заснул. Я как сейчас помню, что это был четверг и проспал я каким-то волшебным образом до самой пятницы, неизвестно почему. Мне снились абсолютно невообразимые вещи, настолько интересные, что я пытался рассказать их деду и не мог, все время сбиваясь и перескакивая с одного на другое… Дед только посмеивался да говорил, что сны с четверга на пятницу вещие.

    Самое странное, что когда я проснулся – не было больше лета. На мне чудесным образом оказался папин теплый свитер, дедушка сидел в каком-то непонятном вязаном пончо и ушанке, настолько объемных, что его тощая шея и и скуластое лицо совсем терялись среди всего этого вязаного-навязанного…

    Дед опять чаевничал, Ровер спал в своем пальто на верхней полке, я выдохнул – и увидел свое дыхание. Это был пар! Мы как-то очень резко оказались в зиме.

    На деда я смотрел с диким изумлением – как можно было столько ждать лета, после такой суровой зимы, так долго и с таким предвкушением дожидаться, когда же уже можно будет бегать в футболке и шортах, и вдруг уехать от него обратно в зиму.

    - Дедушка????

    Происходило мое озарение уже после минут пятнадцати болтовни без умолку про свои сны,, видимо и не заметил перемены я сразу потому, что снилось мне тоже что-то бескрайнее и спокойное, а может даже замерзшее,